Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 25



Здесь, в Баден-Бадене Тургенев написал и свой “Дым”. Роман этот критика известного лагеря постоянно упрекала за тенденциозность и за то, что Тургенев очень нелестно отзывается в нем о своих соотечественниках. На самом деле роман исполнен едкости и горечи не только по отношению к высшим классам России, но и ко всем современным русским стремлениям, попыткам реформ, равно как и ко всему специфически “русскому”. Устами Потугина говорит сам Тургенев, говорит резко, иногда жестоко, но всегда в большей или меньшей степени справедливо. “Удивляюсь я, милостивый государь, своим соотечественникам. Все унывают, все повесивши нос ходят, и в то же время все исполнены надеждой, и чуть что – так на стену и лезут. Вот хотя бы славянофилы, к которым господин Губарев себя причисляет: прекраснейшие люди, а та же смесь отчаяния и задора, тоже живут буквой “буки”. Все, мол, будет – будет. В наличности ничего нет, и Русь в целые десять веков ничего своего не выработала, ни в управлении, ни в суде, ни в науке, ни в искусстве, ни даже в ремесле… Но постойте, потерпите: все будет. А почему будет, позвольте полюбопытствовать? А потому, мол, что мы, образованные люди – дрянь; но народ… о, это великий народ! Видите этот армяк? Вот откуда все пойдет. Все другие идолы разрушены; будем же верить в армяк!.. Право, если бы я был живописцем, вот бы я какую картину написал: образованный человек стоит перед мужиком и кланяется ему низко: “Вылечи, мол, меня, батюшка-мужичок, я пропадаю от болести”; а мужик в свою очередь низко кланяется образованному человеку: “Научи, мол, меня, батюшка-барин, я пропадаю от темноты”. Ну и разумеется – оба ни с места…” Что же делать? Для Тургенева только один ответ: “Действительно смириться – не на одних словах – да попризанять у старших братьев, что они придумали лучше нас и прежде нас”. Старшие же братья, разумеется, – европейцы.

Немало времени тратил Тургенев и на свои литературные воспоминания. Он их начал почти в тот день, когда ему исполнилось 50 лет (1868 год), и закончил довольно быстро. Он как бы хотел подвести итог своей литературной деятельности, так как не рассчитывал уже создать что-нибудь крупное.

“Я очень хорошо понимаю, – писал он Полонскому, – что мое постоянное пребывание за границей вредит моей литературной деятельности, да так вредит, что, пожалуй, и совсем ее уничтожит: но этого изменить нельзя. Так как я в течение моей сочинительской карьеры никогда не отправлялся от идей, а всегда от образов (даже Потугин – “Дым” – имеет в основании известный образ), то, при более и более оказывающемся недостатке образов, музе моей не с чего будет писать свои картины. Тогда я – кисть под замок, и буду смотреть, как другие подвизаются”.

Все время франко-прусской кампании Виардо и Тургенев провели в Лондоне, а затем, после коммуны, вернулись в Париж и окончательно поселились в нем. Тургенев жил в доме Виардо на улице Дуэ, занимая весь второй этаж. Несколько лет спустя Тургенев и Виардо купили прелестный парк с виллой “Les frênes”, который тянется от края шоссе через склон высот Марли до края леса, где он незаметно поднимается в гору. Там, недалеко от жилища семьи Виардо, Тургенев построил себе дачу вроде коттеджа. В этом удобном помещении, убранном, при всей его простоте, с большим вкусом, он проводил летние месяцы последних лет жизни, здесь же он захворал разрушительной болезнью – раком спинного мозга.

Среди парижских литераторов Тургенев был своим человеком. Особенно близко он сошелся с Проспером Мериме, а после его смерти – с Густавом Флобером, знаменитым автором “М-mе Бовари”, “Саламбо”, “Воспитания чувств” и т. д. В знак своей дружбы Тургенев перевел на русский язык два небольших произведения Флобера: “Иродиаду” и “Искушение Св. Антония”.

В воспоминаниях Додэ находим любопытную картину времяпрепровождения того кружка, к которому принадлежал Тургенев.

“Это было лет десять-двенадцать тому назад, у Густава Флобера, на улице Мурильо, в небольшой уютной квартире, убранной в алжирском вкусе и выходившей прямо в парк Монсо, – убежище довольства и хорошего тона; густые массы зелени заслоняли окна, словно зеленые шторы.

Мы имели обыкновение встречаться там каждое воскресенье, неизменно все одни и те же. В нашей интимности была некоторая изысканность, двери были закрыты для посторонних докучливых посетителей.

В одно из воскресений, когда я, по обыкновению, зашел к старому учителю, Флобер остановил меня на пороге.

– Вы не знаете Тургенева? – И, не дожидаясь ответа, он впихнул меня в маленькую гостиную.

Там на диване лежал, растянувшись, высокий, статный человек славянского типа с белой бородой; увидев меня, он поднялся во весь рост и вскинул на меня пару огромных удивленных глаз.

Мы, французы, живем в странном неведении по части всего, касающегося иностранной литературы, у нас национальный ум так же склонен сидеть дома, как и наше тело; мы питаем отвращение к путешествиям и мало читаем чужеземных произведений.

Но тут случилось, что я знал – и хорошо знал – Тургенева. Я с глубоким восхищением прочел “Записки охотника”, и эта книга великого романиста, на которую я напал случайно, привела меня к близкому знакомству с другими его сочинениями. Прежде чем встретиться, мы уже были соединены нашей общей любовью к природе в ее великих проявлениях и тем обстоятельством, что мы оба ощущали ее одинаковым образом.

Я весело рассказал ему все это и выразил ему мое восхищение со свойственною моей южной натуре пылкостью; я сказал ему, что читал его там, в моих лесах, и впечатления от ландшафта и от чтения до того перемешались, что один маленький рассказ его так и остался в моей памяти неразлучно с небольшой полянкой розоватого вереска, слегка поблекшего от веяний осени.



Тургенев не мог прийти в себя от удивления.

– Правда вы читали меня?

И он сообщил мне разные подробности о слабом сбыте его книг в Париже, о неизвестности его имени во Франции. Издатель Гетцелъ издавал его просто из милости. Его популярность не перешла за пределы его отечества. Ему больно, что он остается неизвестным в стране, столь дорогой его сердцу. Он признавался в своих разочарованиях с грустью, но без раздражения; напротив, наши бедствия в 1870 году еще сильнее привязали его к Франции. В будущем он не намерен покидать ее”.

После этой встречи Додэ виделся с Тургеневым каждое воскресенье на дружеских литературных обедах.

“Нельзя себе представить, – продолжает Додэ, – ничего очаровательнее этих дружеских пирушек, когда разговор льется непринужденно, все духовные силы возбуждены, сами собеседники не знают никаких стеснений. Как люди опытные все мы были просвещенные едоки. Разумеется, сколько темпераментов – столько различных вкусов, сколько провинций – столько и разных блюд. Флобер заказывал себе нормандские сдобные лепешки, раунские утки à l'éstouffade.[7] Гонкур доводил утонченность и привередничество до того, что требовал имбирного варенья! Я набрасывался на свою bouillabaisse[8] и на ракушки, а Тургенев угощался икрой.

Мы садились за обед в семь часов вечера, а в два ночи еще не вставали с мест. Флобер и Золя обедали без сюртуков; Тургенев разваливался на диване; мы удаляли лакеев – напрасная предосторожность, так как могучий голос Флобера раздавался по всему дому, – и начинали говорить о литературе. У кого-нибудь из нас всегда была только что вышедшая книга, то “Искушение Св. Антония” и “Три сказки” Флобера, то “Fille Elisa” Гонкура, то “Аббат Муре” и “Assomoir”[9] Золя. Тургенев принес “Живые мощи” и “Новь”, я – “Фромона”, “Джека”, “Набоба”. Мы толковали друг с другом по душам, открыто, без лести, без взаимных восхищений.

Покончив с книгами и новостями дня, наша беседа переходила на более обширное поле; мы возвращались к тем темам, к тем идеям, которые всегда неразлучны с нами; говорили о любви, о смерти, в особенности о смерти.

7

На пару (фр.).

8

Буйабес – рыбная похлебка с чесноком и пряностями, распространенная на юге Франции (фр.)

9

“Западня” (фр.).