Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 42



ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Установить связь идей Писарева с идеями его предшественников нетрудно. Припомните, как отстаивал Белинский личную свободу и самостоятельность.

Современники то и дело обвиняли его за то, что он не признает никаких литературных авторитетов и осмеливается по поводу каждого разбираемого им автора “свое суждение иметь”. Обвинение совершенно справедливое, но мы, разумеется, поставим его в заслугу великому критику. Это “свое суждение” и создало его славу, оно – его право на бессмертие. Литературный авторитет так же вреден, как и всякий другой, раз человек подчиняется ему не сознательно, а лишь из робости мысли и чувства, словом – с чужого голоса. Личность всякого человека должна быть свободна. Этому учил Белинский. Разумеется, эмансипация личности не ограничивалась у него областью литературы и критики. Вооруженный тем же принципом, он смело подходил к вопросам любви, семейной и государственной жизни.

“Наш романтизм, – говорит он, – хлопочет не о том, однажды или дважды должно и можно любить в жизни, но о том, чтобы не разбить другого предавшегося вам сердца и не быть причиной несчастья его жизни. Один так, другой иначе; тот – один раз в жизни, этот десять раз; оба равно правы, лишь бы только на совести которого-нибудь из них не легло ничье несчастье”.

Любовь должна быть свободна, и человеку нечего взваливать на себя груз каких бы то ни было обязательств в деле чувства. “Нет более чувства, – пишет Белинский, – и верность теряет свой смысл”. То же говорит он и о власти родительской: “Если бы отец нашего времени стал отнимать у сына ложе его жизни на основании собственных корыстных расчетов, – все бы увидели, что отец любит себя, а не сына, и тем самым уничтожает свои права над ним: ибо, если нет любви, связывающей отца с детьми, то у детей нет отца”.

Не такое было время, чтобы Белинский мог высказываться свободно, но все же его симпатии и антипатии нам известны очень хорошо. Что привлекало когда-то в его статьях, что продолжает привлекать в них и в настоящее время? Очевидно одно: уважение к человеку, настойчивое требование простора для мысли и чувства. Недаром же Писарев с такой почтительностью относился к Белинскому: он продолжал его дело.

Идея эмансипации личности разрушила крепостное право, создала реформы 60-х годов и внесла много света в темную область старинных семейных условий. Для русской жизни она была откровением и продолжает быть им до настоящего времени. Как пропагандировал ее Писарев – мы знаем.

Следуя духу времени, он придал ей резкую гражданско-утилитарную окраску. Этой стороной своего миросозерцания он, что называется, прирос к 60-м годам и несомненно является одним из самых ярких и талантливых представителей “идеализма земли”. Он ценил все, что улучшает бытие человека здесь, на земле, но один вопрос постоянно смущал – и притом совершенно основательно смущал его мысль: можно ли вливать новое вино в старые мехи?

Какой прок может выйти из всех реформ и благих начинаний, раз сами люди ничтожны? Что поделаете вы с карликами и господами, способными лишь к мартышкину труду? Только то обновление прочно, которое воспринято критически мыслящими умами. История последних 30 лет XIX века доказала, что Писарев прав. Оттого-то он и сосредоточил все свои усилия на воспитании интеллигентных людей, мысль которых являлась бы основой хорошей человеческой жизни. Оттого-то он так страстно проповедовал критику и науку. Остановимся на минуту на термине интеллигентный человек. Это приведет нас к философско-историческим взглядам Писарева.

Интеллигентным человеком Писарев называл того, у кого в голове есть своя самостоятельная мысль. Дело не в образовании, не в знании и не в манерах, а дело в том, чтобы человек в своей собственной жизни, по мере сил и способностей, повторил духовный опыт человечества, насколько это, конечно, возможно.

Каждую формулу необходимо понимать в пределах, указуемых благоразумием. Если говорят, что надо повторить опыт человечества, то это совсем не значит, что следует каждому начинать с состояния троглодита, изобрести самому панталоны и куртки, пройдя предварительно через стадию звериных шкур, потом – огонь, потом – начальство, ибо “нет зла хуже беззакония” – и т. д. вплоть до философии Канта и Спенсера включительно. Это совсем пустяки. Панталоны и куртки изобретены, и довольно уже давно, Кант и Спенсер свою философию написали, и изобретать изобретенные вещи – значит напрасно тратить время. Но начать с того, что в самом способе восприятия выработанного уже материала есть большая разница. Можно воспринимать так, как галчата поступают: раскроют рты, мамаша им туда положит насекомое, они проглотят, переварят и выбросят. Так когда-то барышни делали, да и те теперь в этом разочаровались. Можно воспринимать иначе: с полным уважением к авторитету и вместе с тем с полным желанием сохранить свою самостоятельность.



Это законно и даже необходимо. Знаменитое декартовское “doute absolue”[28] еще и теперь не утратило своего громадного значения для развития, и, я думаю, никогда его не утратит. Нельзя, конечно, во всем сомневаться и ко всему относиться недоверчиво. Это мотовство и самомнение. Когда вам говорят: “дважды два – четыре”, что тут спорить?

Писарев постоянно твердил, что дорога самостоятельного мышления с должной дозой скептицизма и критицизма – вот единственное, что вырабатывает интеллигентных людей, а не ходячие формулы. Формулы могут быть очень симпатичны, но люди, воплощающие их, могут тем не менее ни к черту не годиться. Они очень скучны – это во-первых; очень подозрительны – это во-вторых. Да, подозрительны. Ведь если они с такой легкостью восприняли сегодня одну формулу, то кто же поручится, что завтра они не воспримут с одинаковой легкостью другой формулы, прямо противоположной первой? Ведь процесс: раскрыть рот, проглотить и переварить – от этого не меняется.

Выработав себя путем самостоятельного мышления, интеллигентный человек отличается поэтому двумя качествами: восприимчивостью к личному опыту, – во-первых; веротерпимостью, – во-вторых.

Можно обучить попугая и сделать обезьяну очень прилично “образованной” молодой особой. Но попугай всю свою попугайскую жизнь будет твердить одно: “дурак попка”, а обезьяна – повторять ряд известных телодвижений. Это-то и грустно, что и среди людей нередки те же самые попугайство и обезьянничанье.

Люди, у которых прекрасно развит бугор двуперстия, к личному опыту, да и не только к личному, а и вообще к любому опыту бесчувственны. Им хоть кол на голове теши, а они знай свое повторяют: “Исус” да “Исус”. Не помню, какому-то типичному аббату средних веков ученик сообщил свое астрономическое открытие, что “на солнце есть пятна”.

– Друг мой, – отвечал типичный аббат, – я всю жизнь внимательно читал Аристотеля, и никаких пятен на солнце у него не показано. Советую и тебе перечесть внимательно творения мудреца.

В данном случае очевидно, что между двуперстием и творениями мудреца решительно никакой разницы нет. Но это-то двуперстие и уничтожает всю красоту, всю полезность интеллигентной деятельности. Писарев ни в чем другом ее красоты не видел, как именно в оригинальности, в самостоятельности, а когда передо мной, вместо этих прекрасных качеств, штамп, то, признаться, ничего, кроме скуки и самого искреннего позыва к зевоте, никто и ощутить не может.

“Увлечься идеею, – говорит он, – нетрудно, подчиниться идее способен человек очень ограниченных способностей, но такой человек не принесет идее никакой пользы и сам не выжмет из этой идеи никаких плодотворных результатов. Чтобы переработать идею, напротив того, необходим живой мозг; только тот, кто переработал идею, способен сделаться деятелем или изменить условия своей собственной жизни под влиянием воспринятой им идеи, т. е. только такой человек способен служить идее и извлекать из нее для самого себя осязательную пользу. Подчиняются идеям многие, овладевают ими избранные личности; оттого в тех слоях нашего общества, которые называют себя образованными, господствуют идеи, но эти идеи не живут; идея только тогда и живет, когда человек вырабатывает ее силами собственного мозга; как только она перешла в категорический закон, которому все подчиняются, так она застыла, умерла и начинает разлагаться…”

28

“Абсолютное сомнение” (фр.).