Страница 37 из 42
Что же, скажет читатель, оставив один журнал, всегда можно найти другой. Белинский переселился в “Современник”, Писарев – в “Отечественные записки”…
Подобное рассуждение доказывает полное незнакомство с психологией журналиста. Как моряк привязывается к своему кораблю и находит его самым красивым из всех, как каждый из нас привязывается к своему дому, земледелец к своей пашне и своему хозяйству – так и журналист к своему журналу. Лишь работая в нем, чувствует он полноту свободы. У него уже есть своя публика, свои поклонники, которые привыкли к нему, понимают его с полуслова, извинят ему оплошность, лучше других оценят его достоинства. В своем журнале ему уже не приходится тратить силы на “обживание”; на новом месте это необходимо. Не всегда к тому же бывает легким делом отыскать новое место. Так случилось и с Писаревым.
Оставив “Дело”, он очутился не у дел. Всякий заурядный писатель нашел бы себе место в каком-нибудь из второстепенных журналов, но Писареву нужно было занимать или первое место, или никакого; первое же место было возможным для него лишь в “Деле”, единственном по направлению журнале, в котором Писарев мог бы найти себе полный простор. Отказываясь же от “Дела”, приходилось отказываться и от журналистики, и как раз в такое время, когда она походила на утлый челн, получивший пробоину. “Современник”, “Русское слово” были закрыты окончательно, остались только “Отечественные записки”, “Литературная библиотека”, “Библиотека для чтения”, “Женский вестник”, “Русский вестник”, в которых для писателей “Современника” и “Русского слова” места быть не могло.
Вот к этому-то времени Писарев, в ноябре 1867 года, опять писал Шелгунову:
“Николай Васильевич! Я все лето собирался написать к вам, а осенью уже перестал собираться и думал, что, должно быть, не напишу никогда. Вчера я получил ваше письмо и сегодня отвечаю на него. Вы желаете знать подробности о положении нашей журналистики. Я сам стою теперь в стороне от нее. С “Делом” я разошелся в конце мая вследствие личных неудовольствий, и с тех пор не сходился с ним. Получая книжки “Дела” и видя мое имя в каждой из них, вы могли думать, что мы помирились. Но этого нет и, вероятно, не будет. В “Деле” печаталась и печатается до сих пор моя большая историческая работа, которая была отдана туда задолго до нашего разрыва и которую я не считал себя вправе брать назад, тем более что начало ее было уже отпечатано. Я не участвую ни в “Деле”, ни в каком бы то ни было другом журнале. Что же у нас теперь, кроме “Дела”, есть в журналистике? “Отечественные записки” – известный вам разлагающийся труп, в котором скоро и червям нечего будет есть. “Всемирный труд”, в котором роль первого критика играет Николай Соловьев; “Литературная библиотека”, или – вернее – собрание литературных инсинуаций и абсурдов; “Женский вестник”, которого издательница ведет постоянно до сорока процессов в мировых судах по поводу отжиливанья денег.
И конечно, не этим журналам заманить меня. Есть действительно слухи о том, что затевается новый журнал, в котором будут участвовать некоторые из прежних сотрудников “Современника”. Но эти слухи много раз проносились и оказывались ложными или, по крайней мере, преждевременными. Как бы то ни было, но до сих пор я не получил никакого приглашения участвовать в этом ожидаемом журнале. И, вероятно, я его не получу. Партия “Современника” меня не любит и несколько раз доказывала печатно, что я очень глуп. Искренно ли было это мнение – не знаю, но во всяком случае сомневаюсь, чтобы Антонович и Жуковский захотели работать со мной в одном журнале”…
Писарев не жалуется. Он находит еще в себе силу шутить. Но пусть, хотя бы на основании общечеловеческой психологии, читатель постарается проникнуть в его душу. Одна жестокая необходимость (оставив первое место в журналистике и возможность постоянного общения с читателем) заниматься переводами ради куска хлеба может сломить всякого. Писарев похож на рыбу, выброшенную на берег.
Посмотрим, как живет он в это время. 14 июня 1867 года он пишет матери:
“Был у Ковалевского, желая узнать подробности о тех работах, которые он намерен мне предложить.
Встретил он меня очень дружелюбно. В результате свидания оказалось, что он поручит мне переводить с немецкого книгу Шерра “История цивилизации в Германии”. Потом обедал в компании у кухмистера по 30 коп. с персоны”.
Письмо от 16 июля:
“Ты, право, не знаешь, что это значит, когда три типографии с трех разных сторон требуют материала для работы и когда, кроме того, имеется в виду необходимость приготовить через 2 месяца 15 листов оригинального писания. Я перечислю все, что лежит у меня теперь на руках: 1) я редактирую перевод физиологии Дрепера для Луканина; 2) я редактирую перевод Брэма для Ковалевского; 3) к октябрю я должен перевести 5 листов Дрепера и 4) 15 листов Шерра; 5) к октябрю я должен приготовить для некрасовского сборника 15 листов оригинальной работы”.
В этой скучной, серенькой жизни было, однако, кое-что светлое. Прежде всего заметим, что Некрасов, этот прозорливый журналист, с чутьем настоящего редактора завязал отношения с Писаревым. Случилось это так:
“Ко мне, – пишет Писарев матери (3 июля 1867 г.), – неожиданно явился утром книгопродавец Звонарев и сообщил мне, что Некрасов желал бы повидаться со мною для переговоров о сборнике, который он намерен издать осенью. Если, дескать, Вы желаете, Николай Алексеевич сами приедут к Вам, а если можно, то они просят пожаловать к ним сегодня утром. Я ответил, что пожалую, – и поехал. Прием был, разумеется, самый любезный. С первого взгляда Некрасов мне ужасно не понравился; мне показалось у него в лице что-то до крайности фальшивое. Но уже минут через пять свидания прелесть очень большого и деятельного ума выступила передо мною на первый план и совершенно изгладила собою первое неприятное впечатление. Было говорено достаточно – и о сборнике, и о предполагаемом журнале, и о литературе, и о современном положении дел. Практический результат свидания получался следующий. Некрасов просил меня написать для сборника статьи 2–3, всего листов 10, о чем я сам пожелаю. Я решил, что о “Дыме”, потом о романах Андре Лео и еще о Дидеро. Все это Некрасов совершенно одобрил. Я сказал, что мне платили в “Русском слове” и в “Деле” по 50 рублей за лист и что меньше этого я взять не могу. На это Некрасов отвечал, что он никогда не решится предложить мне такую плату и что в его сборнике норма будет 75 р. за лист. Я согласился и на это. Затем я сказал, что в настоящее время я живу переводами и что мне, для того чтобы работать для сборника, надо будет на несколько недель отказаться от переводов. Чтобы существовать во время этих нескольких недель – потребуются деньги, а у меня их нет. Некрасов предложил мне немедленно вперед, сколько потребуется. Я отказался от наличных, но попросил записку, по которой, в случае надобности, могу немедленно получить 200 р. Записка была немедленно написана и лежит у меня в шкатулке”.
Значит, со стороны работы дело несколько прояснялось, но, к сожалению, силы были надорваны, и пять лет заключения давали себя чувствовать. Писарев видел это, сознавал это и мучился. “Я, – пишет он, – совершенно здоров, т. е. хорошо ем, хорошо сплю и т. д. Но неуменье думать, читать и писать продолжается. Вернется ли?…”
Про то же говорит и А. М. Скабичевский, навестивший Писарева в 1867 году.
“Я, – рассказывает он, – застал Писарева в хандре и раздражительности. Он жаловался, что ничего у него не пишется: напишет страницу и сейчас же разорвет.
– А все причиной моя несчастная любовь! – воскликнул он с той прозрачной откровенностью, какою всегда отличался. – Так уж, верно, суждено мне в жизни – влюбляться в своих кузин, и каждый раз безуспешно… А я чувствую, что строчки не напишу, пока не добьюсь торжества своей любви”.