Страница 15 из 23
Но как бы хорошо ни было в Москве, следовало все-таки отправляться домой, к быкам, салу и другим столь же интересным вещам. Эта необходимость возвращения должна была, конечно, возбуждать у поэта грустные чувства. Он так долго жил в светлом мире мысли, среди бойцов возвышенной области знания и поэзии, что начинал уже осваиваться с этим миром как со своим кровным… А между тем этот манящий мир битв за добро, за правду оказался для него в конце концов заколдованным царством, куда ему не суждено было попасть на постоянное житье.
Отголосок этой грусти, этого очарования минувшим и осознание необходимости жить там, где тяжело живется, слышатся в письме Кольцова к Белинскому, написанном по возвращении в Воронеж. «В Воронеже жить мне противу прежнего вдвое хуже, – пишет прасол, – скучно, грустно, бездомно в нем… Дела коммерции без меня расстроились, новых неприятностей куча; что день – то горе, что шаг – то напасть… Благодарю вас, благодарю вместе и ваших друзей… Вы и они много для меня сделали, – о, слишком много, много! Эти последние два месяца стоили для меня пяти лет воронежской жизни…» Затем Кольцов прибавляет, что в его жизни – «материализм дрянной, гадкий и вместе с тем – необходимый… Плавай, голубчик, на всякой воде, где велят дела житейские; ныряй и в тине, когда надобно нырять; гнись в дугу и стой прямо в одно время!»
Так иронизировал поэт-прасол над своим положением… Как тяжела эта «тина» жизни для натур поэтических, сколько она сгубила светлых и многообещающих дарований!
Глава V. Последние годы жизни Кольцова
Мимолетны радости жизни и продолжительны ее горести!
Страдание – удел всего живущего. Если кому выпали радости в молодости, то черствая, тяжелая рука времени сомнет эти цветы, и к старости они завянут под холодным дыханием жизни. И чем выше, чем тоньше организация человека; чем значительнее он опередил век; чем замечательнее его нравственные и умственные качества; чем он выше понятий той среды, в которой суждено ему вращаться; чем, наконец, яснее он понимает всю гадость окружающей обстановки и обычаев, с которыми, как привыкший к ярму вол, смирились люди, – тем тяжелее ему, тем печальнее его существование… И благо тем «уравновешенным» людям, которые индифферентно относятся к окружающему и души которых едва касаются впечатления жизни, не затрагивая в ней ничего «святого», потому что этого «святого» там нет…
Наступили и для Кольцова тяжелые дни…
Так он говорил про лучшую пору своей жизни… Но теперь:
Глубокий разлад, таившийся в жизни Кольцова, о котором мы уже говорили, обнаруживался все яснее и яснее. Отвыкнув в столицах, среди интересных и прекрасных людей, действовавших в благородной сфере слова, от мелких забот своей несимпатичной торгашеской профессии, Кольцов начинает довольно брезгливо относиться к ней; а между тем дела в руках старика из-за отсутствия сына, по обыкновению, пришли в беспорядок, и последнему следовало бы тем с большею энергией взяться за них… Он сначала и брался, и поправлял, но делал это уже с плохо скрываемым пренебрежением, что вызывало неудовольствие отца и обостряло отношения его с сыном. Были и еще обстоятельства, отвлекавшие Кольцова как от его торговых занятий, так и от литературы, а именно бесконечные тяжбы, которые ему приходилось вести с крестьянами и лицами других сословий… И какое грустное зрелище представлял поэт в роли сутяжника!
Своих земель для корма скота и посевов у Кольцовых не было, и они должны были арендовать степи у крестьян и соседних владельцев, что и порождало, при непокладистости старика Кольцова, бесчисленные тяжбы. Впрочем, некоторые из этих тяжб возбуждал уже и сам сын. Во многих из них дело, как говорится, было «не чисто», и к чести поэта следует сказать, что он ими тяготился.
Расчеты отца Кольцова на «стишки» сына как на средство обделывать делишки оправдались историей многих из этих тяжб. Знакомые поэта «сиятельные» литераторы снабжали его горячими рекомендательными письмами и лично ходатайствовали как перед местными властями, так и перед столичными, когда дела доходили до Сената и министерств. Многие из рекомендательных писем оказывали желанное действие; но, с одной стороны, покровительство сильных людей приводило к тому, что отец и сын с большею легкостью затевали тяжбы, рассчитывая на могучую протекцию титулованных предстателей, а с другой, – даже эти ходатайства не избавляли поэта от волокиты и часто позорных и тяжелых для его самолюбия сцен.
Всякому известно, какими условиями было обставлено хождение по делам в доброе старое время. Если и теперь еще некоторые из столоначальников воображают себя олимпийскими божествами и наивно полагают, что не они должны служить обществу, а общество создано для них; если вместо того, чтоб облегчать всеми мерами ход громоздкой государственной машины, подобные деятели считают самою главною ролью в этой машине роль тормозов, то про чиновников времени Кольцова и говорить нечего. Сколько унижений приходилось выносить поэту! Чиновники не хотели видеть в нем уже известного народного поэта, песнями которого восторгались Жуковский, князья Одоевский и Вяземский и которому критик Белинский пророчил долговечную славу; для них Кольцов был только «мещанин», обязанный выжидать в передних и выслушивать бесцеремонное «тыканье». Эти обстоятельства добавляли немало горечи в жизнь Кольцова. В письме к кн. Одоевскому поэт рисует, например, такую сцену. Пришел он к управляющему палатою государственных имуществ, Карачинскому, узнать по поводу дела, испытавшего уже всякие мытарства и благополучно разрешившегося во всех инстанциях. Остановка была только за Карачинским.
– Ты зачем? – спросил управляющий поэта.
– По делу.
– Вы плутуете, мошенничаете, шляетесь по всяким местам, а как дело, то и лезете ко мне!
Кольцов объяснил, что вовсе не по «всяким» местам шляется, а был у губернатора, где никому бывать не стыдно.
– Ну и ступай опять к нему! – объявил Карачинский.
Так, ни с чем не раз уходил поэт от управляющего, а дело было важное и крупное. Тогда он обратился к одному знакомому чиновнику, служившему у Карачинского. Тот обещал доложить и сказал прасолу:
– Принеси-ка ему свою книжку: он сам науку любит и знает!