Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 23

Народ и оторванный от народа интеллигент – это противоречие больше всего занимало и мучило Достоевского. К оторванному от народа интеллигенту он был положительно безжалостен. Не стесняясь, выставлял он его в самом ужасном виде, например, в «Бесах», требовал от него не только покаяния, но и страдания. Сердце Раскольникова открылось только на каторге. Каторга была нужна ему, необходима даже. В чем же вина его? Прежде всего в гордости – и после всего в гордости. Эта гордость личной мысли, это самомнение личного чувства, это властность личной воли. За это нужно наказывать, нужно страдать. Такой человек прежде всего смириться должен, чтобы понять, что не один он в жизни, что до личного его счастья никому и дела-то, в сущности, нет, что никакого права требовать его он не имеет. Он виноват, – думал Федор Михайлович, – понимая свободу только (!) как разнузданность желаний, как право и возможность делать все, что захочется, что идея равенства отражается в нем, прежде всего, как зависть к другим, более имущим.

Свобода и равенство и для Достоевского великие вещи, но понимает он их иначе. «Настоящая свобода, – говорит он, – это одоление своей воли так, чтобы под конец достигнуть такого нравственного состояния, чтобы всегда, во всякий момент, быть самому себе настоящим хозяином». Равенство же – не зависть, не желание взять у другого то, чего у тебя нет, а сознание своего человеческого достоинства, которое у всех то же самое. Поэтому-то герои «Бесов», Раскольников, карамазовщина и вызывали со стороны Достоевского такой жестокий суд, такой строгий приговор. Он безжалостно казнит все те явления русской жизни, которые пристрастно обобщил под наименованием «анархический индивидуализм». Такой индивидуализм ничего не видит в жизни кроме себя, своей воли, и полагает, что все должно служить ей, все – средства для ее удовлетворения, т. е. для счастья. Это счастье Достоевский отрицал совершенно. Жизнь всегда представлялась ему ужасно трудным, ужасно серьезным делом, своего рода подвигом, который каждому надлежит осуществить по мере сил и способностей. Осуществить же его можно только при самоотречении, известном даже аскетизме. Себя забыть надо, а полюбить дело; себя победить надо прежде, чем взяться за него. Отрицая право на личное счастье, Достоевский тем энергичнее проповедовал личное самосовершенствование, борьбу с той самой карамазовщиной и анархизмом, которые сидят в каждом из нас. Все личное, индивидуальное, самовольное – греховно, и тип кающегося грешника – любимый тип Достоевского. Он даже роман хотел писать под заглавием «Великий грешник». Не то чтобы он требовал отречения от себя, своих сил и способностей: он ненавидел, преследовал только личную волю, стремление к личному счастью. Его любимец – это старец Зосима в «Братьях Карамазовых». Грешил человек, много грешил, кутил, распутничал, на другого поднимал руку. И пострадал он именно за властность своей натуры, за то, что посмел самого себя противопоставить обществу, принять себя, свое достоинство за нечто высшее, чем достоинство другого человека; он спасся смирением, он стал человеком, лишь отрешившись от своего «я», выбросив из головы даже мысль, что это «я» есть нечто особенное, исключительное, такое, что имеет право на «все». После победы над собой можно и должно начинать деятельность. Где же, в чем найти ее? В служении народу.

Эту мысль Достоевский десятки раз повторяет в своем «Дневнике», призывая каждого внести «хоть лепту». Не о великом деле надо заботиться, а чтобы было оно любовно, чтобы исходило оно от сердца и шло в народ. «Не раздача имений обязательна, – говорит он, например, – и не надевайте зипуна: все это лишь буква и формальность; обязательна и важна лишь решимость ваша делать все ради деятельной любви, все что возможно вам, что сами искренне признаете для себя возможным. Все же старания опроститься – лишь одно только переряживание, невежливое даже (по отношению к народу) и вас самих унижающее. Вы слишком сложны, чтобы опроститься, да и образование ваше не позволит вам стать мужиком. Лучше мужика вознесите до вашей осложненности. Будьте только искренни и простодушны. Это лучше всякого опрощенья. Одна награда вам – любовь, если ее заслужите. Ведь глуп мужик, дик мужик, необразован он, как же говорить, что дела нет?…

Достоевский выдвигал всегда Россию на первое место. Он предсказывал ей великую и высокую будущность. В чем же видел он залог этой великой и высокой будущности? В нашем демократизме, повсюду, по всем классам общества распространенном сознании, что народу служить надо. Вот его слова: «правда, много в теперешних демократических заявлениях лжи и фальши, много и журнального плутовства, много увлечения… Тем не менее честность, бескорыстие, прямота и откровенность демократизма в большинстве русского общества не подвержены уже никакому сомнению. В этом отношении мы, может быть, представили или начнем представлять собою явление, еще не объявлявшееся в Европе, где демократизм до сих пор и повсеместно заявил себя еще только, воюет, а побежденный (будто бы) верх еще и теперь дает страшный отпор. Наш верх побежден не был, но верх сам стал демократичен, или, вернее, народен, и кто же может отрицать это? А если так, то согласитесь сами, что нас ожидает счастливая будущность. И если в настоящем еще многое неприглядно, то по крайней мере позволительно питать большую надежду, что временные невзгоды демоса непременно улучшатся под неустанным и беспрерывным влиянием впредь таких огромных начал (ибо иначе назвать нельзя), как всеобщее демократическое настроение и всеобщее согласие на то всех русских людей, начиная с самого верха». Тут, конечно, много идеализации, но идеализации хорошей.





Как же смотрел Достоевский на народ, раз служение ему является первым, самым большим и важным делом в жизни интеллигента? «Обстоятельствами всей почти русской истории, – говорит он, – народ наш до того был предан разврату и до того был развращаем, соблазняем, мучим, что еще удивительно, как он дожил, сохранив человеческий образ, не то что сохранив красоту его. Но он сохранил и красоту своего образа. Кто истинный друг человечества, у кого хоть раз билось сердце по страданиям народа, тот поймет и извинит всю непроходимую пакостную грязь, в какую погружен народ наш, и сумеет в этой грязи найти бриллианты. Повторяю: судите русский народ не по тем мерзостям, которые он часто делает, а по тем великим и светлым вещам, по которым он и в самой мерзости своей постоянно вздыхает. Идеалы его чисты, сильны и святы». Это – христианские идеалы. Они проявляются в отречении от самого себя, в стремлении послужить другому, в любви и сострадании к несчастному. Или вот какие, между прочим, наблюдения над народом сделал Достоевский на каторге: в каждом мужике, даже арестанте, он увидел не только чувство правды, душу, но и сознание собственного достоинства, требование справедливости.

«Высшая и самая резкая характеристическая черта нашего народа – это чувство справедливости и жажда ее». Или: «Арестант сам знает, что он арестант-отверженец, и знает свое место перед начальником; но никакими клеймами, никакими кандалами не заставишь забыть его, что он человек. А так как он действительно человек, то, следственно, и надо обращаться с ним по-человечески». Какой, вместе с тем, глубокой гуманностью проникнуто его отношение к арестантам. Везде он не только жалеет их, он в них видит людей, он за ними признает человеческое достоинство: «И сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром. Ведь надо уже все сказать: ведь этот народ необыкновенный был народ. Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего. Но погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно. А кто виноват?… То-то, кто виноват».

В каждом человеке личность есть сознание собственного достоинства, стремление к счастью, требование справедливости. Подавите все это, оно непременно проявится, хоть судорогой, но проявится. Припомните рассуждение Достоевского о значении денег в остроге или вот этот глубоко замечательный отрывок: