Страница 56 из 85
– Если папа – волк, а не пастырь, то мне уже нечего больше и говорить, – тяжело вздохнул, потемнев от обиды, иезуит и замолчал.
– Вот я и говорил, что нам нельзя с тобою вести беседу о вере. Без раздорных слов не обойдется. Оставим это! – проговорил царь Иван Васильевич. – Живите вы по-своему, а мы по-своему. На том свете разберутся: кто праведник и кто грешник.
Однако римский посол не унимался. Не мог он на этом закончить свою беседу с царем.
Он стал просить царя отпустить несколько человек русских в Рим – изучать латинский язык. Говорил, что это очень полезно будет для Москвы.
– К чему они тебе? – спросил царь ласково. – И что тебе заботиться о Москве? О ней есть кому заботиться.
– Нам хочется, чтоб не думали о нас плохо твои подданные.
Царь Иван, сурово сдвинув брови, сказал:
– Теперь вскорости таких людей собрать нельзя, которые бы к этому делу были пригодны. А что ты нам говорил о венецианах, то им вольно приезжать в наше государство и попам их с ними. Только бы они учения своего между русскими людьми не плодили и костелов не ставили; пусть каждый останется в своей вере. В нашем государстве много всяких вер. Мы ни у кого воли не отнимаем, живут все по своей вере, как кто хочет, а церквей иноверных до сих пор у нас не ставливали еще.
На этом беседа царя с Поссевином о вере и закончилась.
Боярам и князьям царь на другой день сказал, что Поссевин свое дело благое для Москвы совершил. Он помог перемирию с королем Стефаном, и спасибо ему за это, а посему – иезуиту надобно оказывать гостеприимство везде, где он бывает. После этого по наказу царя его окружали повсюду знаки государевой к нему милости. Царь велел уважить его просьбу об освобождении из плена восемнадцати испанцев. Еще иезуиту удалось исходатайствовать у царя облегчение участи литовским и немецким пленникам впредь до размены: их выпустили из темниц и отдали в избы к горожанам, которых обязали их кормить, с ними обращаться дружелюбно.
В день отъезда Поссевина с иезуитами из Москвы царь Иван торжественно благодарил его за посредничество в переговорах с королем Стефаном о мире, уверил его в своем личном к нему уважении.
Царская палата была полна знатных вельмож.
Проводы римского посла были обставлены особою пышностью.
Иван Васильевич, стоя, просил Поссевина передать поклон папе и королю Стефану. Дозволил Антонию подойти к своей царской руке.
Несколько богато одетых дворян принесли десяток драгоценных шкурок черных соболей: для папы и самого Антония.
– Неудобно мне, – стал отказываться от подарков Поссевин, – бедному ученику Христову красоваться драгоценными нарядами... я инок, монах, Божий слуга.
Однако после ласковых слов царя соболей он все же взял и увез к себе на квартиру.
Вместе с Поссевином царь отправил гонца – дворянина Якова Мольянинова. С ним он отсылал папе ответ на его грамоту. В своем письме уверял папу, что с большою охотою готов участвовать в христианском союзе против турок.
Якову Мольянинову и его спутникам был дан наказ:
– Если папа или его советники начнут говорить: государь ваш папу назвал «волком» и «хищником» – отвечать, что им «слышать этого не случалось».
Поссевин уехал, сопровождаемый благими пожеланиями московских вельмож, но совершенно не удовлетворенный своими беседами с царем. Основная задача, которую на него возложил Григорий Тринадцатый, выполнена не была.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Раздобрели, увлажнились почки на деревьях. Сады и рощи по берегам Москвы-реки в нежной зеленой дымке. Робкая юная поросль не в силах прикрыть собою черные сучья дубов и лип. Тонкою зеленою каймой обволакивает она распростертые в воздухе лапы древних дубов-великанов.
Талая вода все еще держится на луговой стороне; многие поселки и церквушки, что на буграх, крохотными островками пестрят среди воды. Еле заметные плоскодонки медленно ходят от бугра к бугру.
С кремлевской стены, на которой стоит царь Иван Васильевич, видно, как выбиваются из сил, борясь с течением, гребцы. Царь, сощурив глаза, с любопытством следит за ними.
Внизу, под самой стеной, чернички из Вознесенского девичьего монастыря полоскают белье. Солнце золотит юные лица.
Иван Васильевич вздохнул, отгоняя от себя мучившие его все эти дни мысли об утраченных берегах Балтики. Все другие печали, как то: о неустройствах в областях, разоренных поборами наместников и войнами, о потере сына, достойного занять царский престол, – все это поглотила одна неотступная, острая, колющая сердце мысль о море, об отвоевании его обратно у шведов и поляков.
Старость! Рано пришла она. Не вовремя! Впереди много дел, ой как много – голова кружится, когда подумаешь! Сотни Стефанов Баториев не так страшны ему, царю, как ты, неодолимая, коварная старость!
Царица и та, при всей своей кротости и супружеском смирении, постоянно говорит ему, царю: «Отдохни, государь, ты устал, береги свое здоровье, оно нужно государству». Ничто его, государя всея Руси, так не обижает, как соболезнование жены его расшатанному здоровью, его стареющим годам. Но права ли царица?! Она, быть может, сама виновата, что не умеет разбудить в нем дух бодрости, силу и радость, радость жизни.
На дворе весна! Жить хочется! Хочется на весь мир крикнуть: «Прочь, долой старость! Долой печали и сомненья!»
Разве для него, царя Ивана, не светит солнце?! Разве для него нет весны?! Разве он, царь, не волнуется, забыв о своем сане, обо всем, глядя на плескающихся в воде юных черничек, и не наполняет ли его сердце внезапная радость, простая, ясная, как в юности, когда он видит их, слышит их звонкие голоса?! Молодость – ярче, теплее самого солнца.
Иван Васильевич склонился через перила стены, стал пристально вглядываться в толпу девушек.
Александра! Это та самая черничка, которая приносила ему, государю, как дар Вознесенского монастыря расшитое руками монахинь покрывало на гусудареву постель. Это ее имя записал царь у себя в тетрадь, чтобы одарить ее. Но потом он забыл об этом, забыл... Странно!
Чего ради такая красавица ушла в монастырь?!
Думая о черничке, царь всей грудью вдыхал бодрый, пахнущий весною, цветением воздух. Совсем рядом на зубцы кремлевской стены опустилась стайка розовогрудых птичек. Нежное их чириканье и бойкая суетливость невольно вызвали на лице царя улыбку, он вспомнил, как гонялся в юности среди цветов за пичужками в кремлевском саду.
Нет! Не пятьдесят лет! Душа рвется к счастью; омытая страстями и горем, она истосковалась о тихом, уединенном отдыхе, о любви тайной, независимой... Скрытая от всех любовь и всемогущество царя – доселе не испытанная им радость, доселе неизведанный напиток, кажущийся теперь опьяняюще прекрасным. Пускай, как робкий юноша, он будет хорониться ото всех со своей любовью.
Вот он, царь, следит за этою черничкой Александрой; почему-то ему хорошо запомнились черты ее лица. Она стоит теперь на берегу в задумчивости, отойдя в сторону от остальных своих подруг. Он помнит ее нежные, как у царицы Анастасии, большие печальные глаза. Во всем ее облике было что-то, сильно напоминающее покойную царицу. И у нее на лице также мелькают тени страдания... То же было и у той... (Царство ей небесное!)
Царь Иван еще ниже склонил голову над перилами, он готов крикнуть: «Александра!», крикнуть, как простой воин, посадский человек, как мальчишка...
Но губы остались тесно сжатыми, а глаза осветились любовью, желанием. Лицо царя помолодело, зарумянилось.
Стоя на берегу, инокиня Александра с тоскою думала, что вновь надо идти в монастырь. Вот уже пятый месяц она томится в нем, не в силах привыкнуть к иноческой жизни. Ее тянет прочь от монастырских стен, мрачных, жутких, с их остроконечными серыми бревнами. Вороны и то не садятся на них, летят в сторону.
Весна, солнце, сверкающая ширь разлива реки навевают мысли о жизни на воле, о жизни среди простых людей. Александре уже двадцать восемь лет, но, кроме горя, она ничего не видела. И муж и ребенок теперь только воспоминание. Мужа казнили царевы слуги. Ребенка увезли ее родители в тверскую усадьбу.