Страница 37 из 114
Как ни стараются «печатник» Висковатый и казначей, боярин Фуников, огородить царя от иноземцев, – нет тебе! Лезут, словно бесы. Один пастор взялся переводить «Ливиевы гистории» и «Цицеронову книгу», другой – «Светониевы гистории о царях». Особенно угодил царю один католический поп, переведя на русский язык «Тацитовы гистории», «Книгу римских законов» и «Кодекс конституций императора Феодосия».
Иван Васильевич любил слушать чтение комедий Аристофана и «Энеиду» Вергилия.
Все эти рукописи писаны были на тонком пергаменте в золоченых досках. А присланы по просьбе царя германским императором.
«Господи! Господи! – Чернец Никифор перекрестился. – Обо всем передумаешь, все вспомнишь, когда тебе не спится, а все же: где найти эту проклятую эфиопскую книгу? Гнать надо в шею всех этих непрошеных советчиков. И без них бы книги перевели. Что, у Москвы своих толмачей нет? Есть! Да еще какие!
Вон дьяк Гусев не хуже немцев перевел «Пиндаровы стихи» и «Гелиотропы». Царь, когда читает эту книгу, отплевывается. Уж очень она бесстыдная, греховная. Однако он берет ее в свои покои часто. И царице не раз, говорят, читал. И смеялся над царицыным смущением».
«Буде тебе, инок Никифор, кости людям перемывать! Подумай-ка лучше: что ты теперь скажешь царю об эфиопской книге?» Вот уже утро брезжит, заря занимается; уже через узенькие башенные окна осветило золотые корешки книг; мыши угомонились в подполье; загудели колокола.
Чернец опустился на колени. Принялся добить лбом деревянный пол. «Господи, отврати гнев батюшки государя от смиренного инока Никифора!»
В ту минуту, когда чернец, совершенно раскиснув, в неподвижности уткнулся лбом в шершавый пол и читал про себя молитву, в книгохранильницу вошел кто-то. Никифор сердито рванулся с места, вскочил, оглянулся: «Боже мой! Батюшка Иван Васильевич!»
Чернец пал ниц перед царем.
– Богомольный ты, видать... Добро! У Бога милости много.
– Господом Богом да пресветлым государем земля наша держится и человеки щасливы!.. – пролепетал Никифор. (Чернец знал, как польстить царю.)
Иван Васильевич рассмеялся.
– Мудро изрек. Не попусту, голова, сидишь у моих книг.
Иван Васильевич осмотрелся по сторонам. Первые лучи солнца легли на его лицо. Царь зажмурился, сказав:
– К весне, видать, время идет. Господь Бог милостив к нам.
Перекрестился.
– Вставай! Негоже чернецу-книжнику, будто щенку, перед царем пластаться. Дай принесенную мне в дар книгу каноников польских.
Никифор быстро отыскал ее в одном из шкафов. С глубоким поклоном подал царю.
Иван Васильевич сел на скамью, прочитал вслух по-польски начало книги и покачал головою:
– Блудословие! И здесь еллинское блудословие!.. Много соткано лжи о прошлых временах. Пишут страсти о покойниках и славословят живых. Всю старовечность русскую охаяли! Легкодумы! В непочитании предков ржавеют сердца, оголяется разум.
Царь усмехнулся.
– Придут времена: и царя Ивана будут... Ладно! Чего глаза таращишь? Сию книжицу я унесу с собой... Ну, а эфиопскую премудрость раздобыл ли?
Чернец упал на колена:
– Помилуй, великий государь! У того грека, что указал мне Висковатый, книги той не было.
Иван Васильевич нахмурился:
– Не давал ли ты слова мне, будто найдешь?..
– Давал, великий государь, прошу прощения!
В воздухе мелькнул посох царя. Сильный удар пришелся по самой спине чернеца.
– Коли не можешь, молчи! Всуе не болтай. Не угодничай! Книжица та нужна мне...
– Винюсь, батюшка наш, государь Иван Васильевич!
– Как часто слышу я: «винюсь» да «винюсь»!.. Вину сотворить легче, нежели служить царю правдою. Не был я рабом, но научился через вас ненавидеть ложь, бояться обмана. Кабы я был рабом после того, как я царь, а ты бы стал царем – смиреннее, правдивее, честнее меня ты бы не нашел раба!.. Давши слово, держись его безотступно. Да не будь легковерен. Не верь попусту.
Никифор со слезами в глазах слушал Ивана Васильевича, оборвав свой жалобный лепет.
Царь взял с собою книгу и, хмурый, недовольный, вышел из помещения Постельной казны.
В штаденовской корчме разливанное море. Не пьет только громадный пес, примостивший в углу, близ стойки хозяина, да голый человек с деревянным крестом на груди. Глаза у пса слезливо-презрительные, весь он – кожа да кости; дрожит, жмется к голому, словно выталкивает его из корчмы. Голый грязен, волосат; лицо, распухшее от пьянства; глаз почти не видно; временами пес облизывает плечо голому, заглядывает ему в лицо. На них никто не обращает внимания, разве только плюнут или выплеснут недопитое в их угол.
Землянка, выложенная внутри бревнами, и есть корчма. Снаружи большой бугор снега, а на верхушке его кол с зеленой тряпкой. Вместо трубы дыра. Невысокий плетень вокруг.
При слабом свете глиняной плошки, у длинного дощатого стола, бушуют хмельные питухи. Пьяный, потерявший образ человеческий, стрелецкий десятник Меркурий Невклюдов, стоя во весь рост и подняв чашу, восклицал:
– Что ти принесем, веселая корчма? Каждый человек различные дары тебе приносит со усердием своего сердца: поп и дьякон – скуфьи и шапки-однорядки... Чернецы – рясы, клобуки, свитки, все вещи келейные... Пушкари, стрельцы и сабельники саблю себе на шею готовят!..
Из мрака вдруг протянулась рука, дернула стрельца за полу кафтана.
– Буде! – рявкнул грубый, сиплый голос.
Стрелец лениво повернул голову:
– Ты кто?
– Наш нос не любит спрос... Не кивай, не моргай, – лучше вина подай!
– Живешь-то где? – не унимался стрелец.
– Против неба, на земле, в непокрытой улице. Вот где! Помилуй, дядя, не бранись, коли не по нраву пришелся.
– Вора помиловать – доброго погубить, – вот мой тебе сказ! – огрызнулся стрелец.
Во всех углах послышалось гнусное хихиканье.
– Молчи, стрельче! В убытке не будешь. Знаю я вас... Лапти растеряли, по дворам искали, было шесть – нашли семь.
Взрыв хохота. Невидимым во мраке, но в изобилии набившимся в кабак питухам весьма понравились слова смельчака. Заинтересовались. Потребовали: «Выйди, человек, к свету, покажись».
Стали разглядывать: коренаст, бородат, глаза воровские, шрам на щеке; назвался бездомным странником, не знающим родства.
Никто ему не поверил, от этого стало еще веселее.
– Хлебни за князя Андрея Курбского!
Стрелец сунул свою чашу бездомному. Тот помолился, потом выпил, затряс бородой от удовольствия.
– Бог спасет, добрый воин. За кого ни пить, лишь бы пить. Я не задумчив, мал чином... Вон бояре... были, были и волком завыли, а князь Курбский орел у нас!
И вдруг, злорадно оскалив зубы, выпучив белки, прошептал стрельцу на ухо:
– Наш брат вором зовется, а кто боле бояр крадет? Вчерась еще троим головы смахнули. Слыхал ли?
Стрелец протер глаза, с удивлением посмотрел на него, погрозил кулаком:
– Мотри. Чужой бедой сыт не будешь!..
Из-за стойки послышался голос Генриха Штадена:
– Чужой беда?! Люблю слушать умной речь!
– Сиди, немчин! Ты знай – монеты считай, а мы пропивай. Токмо тем и дышим, што знать ничего не знаем и ведать не ведаем...
Штаден вздохнул с притворной обидой:
– Не понимаю! Русский слово не всякий понимаю...
Кто-то из угла тихо, с усмешкой сказал:
– Где ему корысть, – он живо поймет, а где нет корысти, там он не понимает. Знаем мы его. Ушами прядет да хвостом вертит, а говори да оглядывайся... Сволочь!
Штаден прикинулся, будто не слышит, а сам подумал: «Стрелец Невклюдов... десятник. Не забыть бы. Пускай еще что-нибудь скажет. Да не мешает его напоить да к себе зазвать».
– И-их, Господи! И когда только война кончится... – вздохнул громко, с чувством, хмельной стрелец.
– Измучила война всех... Польза – воробьиный клюв! – поддакнул Штаден.
– Што народу-то сморили... Господь ведает... А моря все не видать!.. – усмехнулся Невклюдов, приняв от Штадена большую кружку браги.