Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 109

Гордый, самолюбивый князь Михайло сидел за столом темнее тучи. Жилы на висках надулись, волосы на голове, взъерошенные пятерней, упрямо раскосматились, брови нахмурились.

– Пускай голову срубят, но Ливонию воевать я не стану. Никогда род Репниных не был на поводу у царей!

Он сердился не только на царя, но и на всех бояр: изолгались-де, совесть и гордость потеряли, своего ума не имеют – живут по указке. О незнатных дворянах князь говорил, брезгливо отплевываясь, называя их «псами».

– Вы воюйте, а я не стану! Не стану! Не стану!

Князь Репнин еще больше рассердился, когда узнал, что боярина Алексея Даниловича Басманова также посвятили в тайну, что ему тоже стало известно о литовском чернеце и о тайных сговорах бояр.

– Сами в петлю лезете! – закричал он, вскочив с места. Напялил со злом на себя шубу и вышел из избы.

В полночь, возвращаясь из ночного объезда с урочища Трех гор, где находился загородный дворец князя Владимира Андреевича, братья Грязные, Василий и Григорий, с тремя конниками заметили притаившегося у Козьего болота некоего человека. В темноте трудно было разобрать, кто и что он, но ясно было видно, как этот человек шмыгнул за забор одного из домов. Он то и дело высовывал свою голову из-за угла, поглядывая за всадниками.

Разве могли Грязные вернуться домой, не поймав такого человека и не разведав, кто он, чей, откуда, не вор ли, не разбойник ли, не умышляет ли что на государя-батюшку?

Поскакали врассыпную, чтобы оцепить этот дом. Одному из конников удалось захватить неизвестного. Оказался невысокого роста тучный монах.

– Пошто хоронишься? – спросил Григорий Грязной.

– Воров боюсь!.. – тихо и жалобно ответил монах.

– Не посчитал ли ты и нас за воров?

– Христос с тобой, батюшка!.. Государевы слуги вы. Разом видать...

– А ну-ка, праведник, айда с нами в Расспросную избу!

– Чего ради, голубчик?.. Мне недосуг. В обитель тороплюсь.

– Грешно, отче, государеву указу перечить! Пойдем с нами!

– Заблудился я... Давно бы мне надобно в келью.

– Не тоскуй, святая душа. Иди-ка с нами! Келья найдется. Келью мы сами тебе припасли.

Монах заревел.

– Москва слезам не верит. Гей, старче! Не балуй! Честной душе везде хорошо.

Григорий Грязной нетяжко хлестнул монаха плетью. Монах встрепенулся. Покорно зашагал по скрипучей снежной дороге между конями всадников.

– Мы видали и не таких щучек, но с носочками поострей, да и то нам покорялись. И ты, святитель, покажи смирение, коли так надобно... А на нас не гневайся: чей хлеб едим, тому и песенку поем...

Монах шел молча, потом около оврага вдруг ни с того, ни с сего упал и покатился по его склону.

– Эй, кубарик! Да ты проворный. Ребята, вяжи его! Попу все одно не обмануть Васьки.

– Отпустите, братчики! Недосуг мне! – взмолился, распластавшись на снегу, инок.

– Ты у нас Мирошкой не прикидывайся! Нас не проведешь. Тут, брат, хоть и много дыр, а вылезти все одно негде. Коли к нам попал, никакая обедня тебе не поможет.. Божий закон проповедуй, а царской воле не перечь!

Стрельцы крепко связали монаха, взвалили его на коня и повезли в Кремль. Всю дорогу он умолял отпустить его, не позорить.

В Расспросной избе его развязали, осмотрели с фонарем со всех сторон, спросили, кто он.

– Слуга Господа Бога и царя Ивана Васильевича, – простонал инок, разминаясь после неудобного лежания на конской спине.

Приглядевшись к лицу монаха, Василий Грязной воскликнул:

– Ба! Лицо-то знакомое!.. Ба! Да, никак, Никита Борисыч? Боярин Колычев? Не так ли? Давно ль монахом ты, боярин, стал?!

Колычев всхлипнул, отвернувшись.

Григорий Грязной рассмеялся, потирая руки.





– Бог не забыл нас! Рыбка знатная! Игумен Гурий оказался недурен! Заприте его, братцы, под семью замками, приставьте караул крепкий, а завтра мы доложим о нем его светлости батюшке государю Ивану Васильевичу. Чую недоброе дело! Не всуе дядя залез в рясу!

Колычева втолкнули в каземат.

Утром в пыточном подвале сам царь Иван Васильевич допрашивал Никиту Борисыча, который с убитым видом лепетал трясущимися губами:

– Прости, великий государь! Бес попутал! Не своей волей... Нечистая сила одолела!..

Царь приказал палачу готовить пытку.

Боярин пал в ноги Ивану.

– Не пытай, отец наш, Иван Васильевич! Все тебе поведаю, все поведаю честью, без понуждения, как на духу.

Палач, как всегда, деловито разводил огонь в тагане, раскладывая орудия пытки, звеня железом, не глядя ни на кого.

– Все я знаю и сам! – сказал царь. – У тебя, боярин, такой же, как и у всех Колычевых, лисий хвост да волчий зуб. Худую увертку придумал ты, чернецкую рясу напялив. Теперь ты поведай мне: почто нарядился ты монахом и где ты был в ту ночь?

Глаза Никиты Борисыча наполнились слезами.

– Никакого умышления противу твоего царского величия не было на уме у меня, у холопа твоего верного. И не для того яз пришел в Москву и людей привел, чтоб недоброе супротив тебя учинять, а чтоб служить тебе правдою.

Иван Васильевич насмешливо улыбнулся, услыхав слова «цесарского величия».

– Явился в Москву не для того, а сотворил «того». Кайся, не лукавь, молви правду! Где ты обретался в ту ночную пору?

– И не сам яз туда забрел, великий государь наш... Люди соблазнили: сам яз мало знаю, живу вдалеке.

– Говори, где ты был и что́ делал?

Лицо Ивана Васильевича стало грозным.

Глаза насквозь пронизывали смятенную колычевскую душу.

– У Сатина находился в дому и грешные речи там слушал... Тьфу! – Колычев стал брезгливо отплевываться. – Сам ни словечка яз не сказывал, токмо слушал.. Клянусь всем своим родом, своей жизнью и боярской честью!

Глядя искоса на разведенный в углу огонь, на все эти щипцы и железные прутья, на безбровое, безволосое лицо ката, боярин Никита Борисыч рассказал, что видел и слышал в доме Сатина. Об одном, однако, он умолчал, что бояре обсудили не мешать войне с Ливонией, а, наоборот, со всем усердием громить Ливонию, добиваясь тем самым, с одной стороны, доверия и расположения царя, с другой – наибольшей погруженности царя Ивана Васильевича в ливонские дела, чтоб от того выгода Крыму и Польше была явная.

Больше всего он порочил князей Одоевских, особенно Никиту Одоевского, которого втайне издавна недолюбливал, еще со времен казанского похода, за его расположение к царю. Вообще Никита Борисыч порочил всех тех бояр, которых ему было не жалко и с которыми когда-либо он имел местнические счеты.

Выслушав его, царь спросил:

– Обо всем ли ты мне поведал, что было? Не утаил ли что с умыслом? Не говорили ли там чего о князе Владимире и о заволжских старцах?

– Пускай убьет меня ворог на войне иль дикие звери растерзают в пути, ежели хоть крупинку утаил яз, не поведав тебе, великий государь!

– Был ли Курбский на том сборище?

– Нет, батюшка-государь, чего не было, того не было.

– А знал ли Алексей Адашев о том сборище?

– Так яз понял из речей Сатина и Турова, будто ему неведомо то было, ибо просили у Сатина бояре, чтоб никто Алексею о том не говорил ни слова... держали от него втайне.

Выражение лица у Ивана Васильевича смягчилось. Царь и сам не допускал, чтоб Адашев строил козни против него; считал его, несмотря на разногласия о войне, честным.

– Об отъезде в Литву, либо в Польшу, либо в Свейское государство сговора не было?..

– Нет, батюшка наш, пресветлый Иван Васильевич, не было, да и быть не могло...

– Не могло? – переспросил царь, пристально глядя в лицо Колычеву.

– Клянусь памятью своего батюшки и своей матушки, что и в помине того не явилось. Да и сам яз пошел на то сборище не ради чего-либо худого, а так, любопытства ради! Обитаю яз в лесу и ничего не знаю о московских делах, думал: тут кое-что и узнаешь... Вот и пошел... Прости меня, батюшка Иван Васильевич, попутал меня окаянный, а так я, кроме любви к тебе и холопьей преданности, ничего в сердце своем не имею.