Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 46

Любовь, дошедшая до последней степени, закрепляется со стороны государя весьма важными действиями: так, в начале 1722 года обнародован им устав о наследовании престола. В этом любопытном документе вспоминал Петр об авесаломской злости царевича Алексея, строго порицал «старый недобрый обычай» – большему сыну наследство давать; удивлялся, из-за чего этот обычай людьми был так затвержден, между тем как по рассуждению «умных родителей» делались ему частые отмены, что-де видно и из священной, и из светской истории. Государь приводил примеры, утверждал, что в таком же рассуждении в 1711 году было им приказано, чтоб партикулярные лица отдавали бы недвижимые имения одному своему сыну – достойнейшему, хотя бы и меньшому; а сделано это было для того, чтоб «партикулярные домы не приходили от недостойных наследников в раззорение». «Кольми же паче, – гласил составитель устава, – должны мы иметь попечение о целости всего нашего государства!» Это попечение выразилось в уставе: от воли-де государя зависит определение наследства; кому он захочет, тому и завещает престол. «Дети и потомки», таким образом, по мнению преобразователя, «не впадут в злость авесаломскую: они будут иметь на себе эту узду – устав».

Вся Россия должна была учинить присягу, что не отступится от воли монарха: она признает наследником того, кого он похочет ей дать, кого он ей завещает. Устав был не что иное, как переходная мера к объявлению Катерины преемницей державы: ее малютки «шишечки» «Петрушеньки» не было уже на свете.

В церквах у присяг стояли капитаны и разные чины воинские, по городам разосланы были солдаты. За «благополучным и изрядным принесением присяг» наблюдал ревностнейший из «птенцов» Петра, Павел Иванович Ягужинский.

Россия присягнула.

Но ни солдаты и капитаны, ни страх истязаний и каторги не зажали рты многим из тех, которые не считали вслед за Петром старых обычаев недобрыми и вредными. «Наш император живет… неподобно… – говорил народ, – мы присягали о наследствии престола всероссийскаго, а именно им не объявлено, кого учинить (наследником); а прежние цари всегда прямо наследниками чинили и всенародно публиковали; а то кому присягаем― не знаем! Такая присяга по тех мест, пока император сам жив, и присягаем-то мы ему лукавым сердцем».

Нарушение старинного обычая, исполнение которого всегда служило к спокойствию страны и хоть в выборе наследника устраняло произвол государя, вызвало в народе резкие суждения; оно усилило общий ропот и недовольство.

Народ и солдатство видели, что государь решительно хочет упрочить за своей супругой место на российском престоле, и в полках слышались такого рода укоризны: «Государь царицу нынешнюю взял не из большого шляхетства, а прежнюю царицу бог знает куда девал!»

В эти-то годы, когда царице не из высокого шляхетства расточались государем знаки самой пылкой страсти, когда ради ее он нарушал стариннейшие обычаи, которых не дерзнул даже нарушить его прототип Иван Васильевич Грозный, – в эти годы «Катерина не из шляхетства», как мы видели, дала полную мочь и силу красавцу камер-юнкеру. Виллим Иванович не встречал уже себе ни в чем отказу. И немудрено…

Здоровье державного супруга Екатерины Алексеевны было плохо. Как видно из его же цидулок, за пять, за шесть лет до своей смерти Петр редко расставался с лекарствами. Блюментросту, Арескину и другим придворным медикам была довольно трудная работа с больным, так как пациент никак не мог выдерживать строгой диеты. Больным возвращался государь и из персидского похода; «птенцы» в заботах о его здоровье выслали навстречу барона Бера.

«Барон обнадеживает весьма, – писал Ягужинский, – что его лекарство действительно будет, которое он не токмо на собственную похвалу полагает, но предает сверх того на экзаминацию медиков. Дай всевышний боже, чтоб оный его арканум к содержанию многолетно вашего величества здравия служил».

А подле больного Петра – еще блестящее, еще эффектнее наружность полной, высокой, вполне еще цветущей Катерины Алексеевны.





Благодаря современным живописным портретам с 1716 по 1924 год она как живая подымается в нашем воображении.

Вот она – то в дорогом серебряной материи платье, то в атласном, в оранжевом, то в красном великолепнейшем костюме, в том самом, в котором встречала она день торжества Ништадтского мира; роскошная черная коса убрана со вкусом; на алых полных губах играет приятная улыбка; черные глаза блестят огнем, горят страстью; нос слегка приподнятый, выпуклые тонкорозового цвета ноздри, высоко поднятые брови, полные щеки, горящие румянцем, полный подбородок, нежная белизна шеи, плеч, высоко поднятой груди – все вместе, если это было так в действительности, как изображено на портретах, делало из Катерины еще в 1720-х годах женщину блестящей наружности.

Печалуясь в цидулках к мужу на постоянную почти с ним разлуку, Катерина, как мы видели, выражала эту печаль в форме шутки, среди разных прибауток и балагурства: дело в том, что по характеру своему она не была способна всецело отдаться одному человеку, тосковать, терзаться, серьезно ревновать его; притом и набегавшая тоска рассеивалась интимным другом Виллимом Монсом – Монсом с его фамилией.

Но неужели не нашлось ни одного голоса, который бы в ту пору не шепнул суровому и ревнивому монарху, что-де один из камер-юнкеров его супруги необыкновенною властью, своим вмешательством в важнейшие дела по разным судебным и правительственным учреждениям дает пищу неблагоприятным толкам, бросает тень на его «сердешнинькаго друга»?

Такой голос, казалось, всего скорее должен был раздаться со стороны «птенцов» государя; но «птенцы» не только молчали, но ползали пред фаворитом: они нуждались в нем, нуждались для ходатайства пред «премилосердной государыней», короче – им было невыгодно открывать глаза «старику-батюшке». Довольно сказать, что князь Меншиков, этот сильнейший из «птенцов» Петра, держался в это время только заступничеством Катерины, то есть – Монса. И это он понимал, лучше сказать – об этом он радел беспрестанно.

Меншиков в 1722–1723 годах был обвиняем в разных злоупотреблениях, в превышении своей власти, в захвате частной и казенной собственности и т. п. преступлениях, которые так были велики, что их бы не искупили все прежние заслуги «Алексашки» пред грозным монархом. Он уже в немилости, о его неправдах производят следствие, ему грозит не только опала – нет, даже казнь, – и он спешит за помощью к Монсу и его сестре. Скупой, гордый и тщеславный, князь не стыдился делать им подарки: так, например, он подарил Монсу лошадь с полным убором – подарки, правда, не ценные, но достаточно громоздкие для того, чтоб судить о его трусости. В 1723 году племянник Монса, Петр Балк, женился на Полевой; свадьба была играна в Москве и притом в чертогах Меншикова. Князь сам предложил их к услугам Монса и, мало того, забывая обычную свою скупость, на свой счет угощал многочисленных гостей своих «патронов». Труд и издержки не пропали.

Виллим и сестра его похлопотали об опальном пред «премилостивою матерью». Та неотступно просила государя о прощении Меншикова. «Если, Катенька, – сказал Петр, – он не исправится, то быть ему без головы. Я для тебя его на первый раз прощаю».

«Его императорское величество и ея императорское величество, – поспешила известить Меншикова знакомая нам Матрена Ивановна, – паки к вам милостивы, о чем паки истинно всесердечною радостью радуюсь и желаю всегда вашей светлости… получить милость от их величеств».

Петр ни в чем не может отказать «Катеринушке»; та, в свою очередь, не имеет твердости устоять против просьб своего камер-юнкера. К прежним фактам приведем еще один, впрочем, не последний.

При Екатерине состоял камер-пажом Павлов; молодой человек, гулливый, дерзкий, он только и держался милостью Монса, милостью, как мы видели, закупленной золотыми часами и т. п. подарками. Однажды Павлов жестоко избил, без сомнения в пьяном виде, одного из придворных чиновников. Избиенный взмолился об удовлетворении за обиду, он был прав – гуляка и буян кругом виноват; беспутство пажа превзошло терпенье Екатерины, и по ее просьбе государь приказал выписать буяна в армию в солдаты. Казалось, дело на этом и кончилось, но Павлов нашел спасителя: то был могущественный Монс.