Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 110

В разговоре о Ваче ребятам вспомнилось услышанное на шахте присловье: «Я на Вачу еду – плачу, с Вачи еду – хохочу». Мне казалось, Володя пропустил эти шутливые слова мимо ушей. Но в вертолете, когда мы перелетали с Барчика на Хомолхо, он отвернулся от иллюминатора и стал что-то писать в своей тетради. Лицо светилось улыбкой. Это были известные теперь стихи про незадачливого старателя.

Вертолет прошел над витимскими лесами половину пути к Хомолхо, когда черная туча стала заволакивать небо. Внезапные перемены погоды в Сибири нередки, вертолетчики к ним привыкли, но на этот раз у них на борту был Высоцкий, и это меняло дело. Лихачества они не могли себе позволить.

– Придется возвращаться в Бодайбо! – прокричал командир экипажа. И осекся, встретив напряженный, умоляющий взгляд Володи.

– Там же нас люди ждут, командир! – Высоцкий положил руку ему на плечо.

Гостя встречали всем поселком. Вместе со старателями к вертолету наперегонки неслись лохматые лайки.

Наскоро попрощавшись под лопастями винтов, жалея, что не могут остаться, вертолетчики оторвали машину от земли. Вечером больше сотни рабочих собрались в столовой. Вряд ли их, усталых после 10 – 12 часов работы на бульдозерах и промприборе, можно было уговорить идти на концерт, какая бы знаменитость ни появилась. Впрочем, откуда было взяться знаменитостям в Хомолхо? Но тут, все побросав, они сами торопились на встречу. Потому что Высоцкий был для них человеком, который, они были уверены, их понимает, как никто другой. У каждого за плечами столько пережитого… Но как же редко, может быть, только однажды, встречается человек, о котором заранее знаешь, что именно ему ты интересен, только он тебя поймет.

Высоцкий никогда не позволял себе бесцеремонных вопросов, не лез в душу. Слушал молча, не перебивая. Не знаю, каким должно быть сердце, способное принять в себя столько историй. И какой же цепкой должна быть память, чтобы хранить не только историю в целом, но отдельно запомнить поразившую подробность или случайно слетевшее с чьих-то уст необычное слово.

Как-то я рассказывал Володе об истории в бухте Диамид и о массовом побеге из поезда на пути к Ванино в 1949 году, когда заключенные, пропилив лаз в полу товарного вагона, один за другим прыгали на пролетавшие внизу шпалы, о других побегах… Так появилось стихотворение «Был побег на рывок…»

Рассказал и о штрафном лагере Широкий – он находился на месторождении золота, много лет спустя его переработала драга. Потом будут написаны стихи «И кости наши перемыла драга – в них, значит, было золото, братва…»

К вечеру до Хомолхо добрались рабочие дальних участков, даже с Кропоткина. Шел дождь, люди стояли под открытым небом у окон и дверей столовой, уже переполненной. Протиснуться было невозможно.

Высоцкий был смущен. «Ребята, – сказал он, – давайте что-нибудь придумаем. Пока я допою, люди промокнут!»

Быстро соорудили навес. Все четыре часа, сколько продолжалась встреча, шумел дождь, но это уже никому не мешало. Володя пел, говорил о жизни, часто шутил, снова брал в руки гитару. Ему было хорошо!

Только к рассвету поселок затих.

Утром со старателями Володя пошел на полигон. Там ревели бульдозеры, вгрызались в вечную мерзлоту. Он снова встал за гидромонитор. Весь день пробыл на участке, беседуя с рабочими. А потом сказал: «Знаешь, Вадим, у этих людей лица рогожные, а души – шелковые…»

На Бирюсе Миша Алексеев делал съемку местности теодолитом. Он торопился, а, как на грех, рейку ставил рабочий, никогда этим не занимавшийся и все делавший невпопад. Миша ругал его, материл, но это не помогало. Вдруг из перелеска выходит человек в выцветшей майке, в кепке, беззаботно жует травинку и говорит Мише с кроткой улыбкой:

– Что ты кричишь? Жизнь так прекрасна. Мир такой тихий. Утро такое раннее… Миша на него вскинулся:

– Ты еще откуда выискался?! Если такой умный, сам возьми рейку и носи! Тот послушался и с тою же миролюбивой улыбкой взял у рабочего рейку. В поселке Миша у кого-то спросил, что тут за монах бродит, про прекрасную жизнь говорит.

– А это Борис Барабанов, – сказали ему, – когда-то вор в законе, девять месяцев в камере смертников ожидал расстрела… Друг Туманова по Колыме.

– Что ж не предупредили?! – огорчился Миша.

Это был тот самый Боря Барабанов, с которым 14 мая 1954 года мы были в жензоне под Сусуманом, где воры резали беспредельщиков, когда-то проводивших в зоне трюмиловки и снова привезенных туда с Ленкового. После той истории солдаты меня избили до полусмерти, увезли в сусуманскую тюрьму, бросили в камеру. А Бориса, на которого кто-то показал, судили в числе восьмерых и приговорили к высшей мере. Исполнения приговора он ждал девять месяцев…

Потом Верховный суд СССР заменит расстрел 25-летним заключением, в том числе десятью годами тюрьмы. Боря пройдет тюрьмы Смоленска, Риги, Каунаса, Клайпеды, Вильнюса, Харькова, Гродно… Наконец его помилуют, освободят чуть раньше срока. Он меня разыщет и приедет к нам в артель.

На Хомолхо я познакомил Высоцкого с Борей Барабановым. Зашел разговор о том, как в жензоне воры расправлялись с беспредельщиками, и Володя неожиданно спросил:





– Ты их все-таки резал, Борь?

Я улыбнулся, зная, что мы оба участия в тех событиях не принимали и почти все время были вместе, от тех минут, когда, прогуливаясь по зоне, зашли к портному и пока не вернулись в барак, где резня, без нас начавшаяся, уже шла к концу. Это я абсолютно искренне говорил в суде, доказывая, что мы не могли быть причастными к происшедшему. Не пойму, какой промельк уловил Володя в глазах Бори Барабанова, почему он так прямо спросил. Не отводя взгляда от Володи, Борис сказал:

– Нет, не резал. Когда всех выводили из барака и беспределыцики называли охране, кто их бил, на Туманова никто не указал, а на меня указали. Нас с Вадимом развели в разные стороны и разлучи ли на шестнадцать лет.

– Пока сидел, ни на допросы, никуда, ничего – только в камере? – спрашивал Володя.

– Никуда, и на вышках охранники – все родственники, чередуются днем и ночью.

– Даже на десять-пятнадцать минут не выводят?

– Никуда… Холодней всего было голове. Как одеялом накроешься, открывается волчок: «Снять одеяло!» Чтоб видеть, что не удавился. А то как приводить в исполнение приговор?

– «Камера смертников» называется? Она маленькая?

– Ничего, жить можно.

– Разговаривали с вами надзиратели?

– Запрещено строго. Ни слова ни от кого не услышишь. Только «Как фамилия? Соберитесь. Заберите все свои вещи. Не оставляйте ничего».

– И ни разу не выводили, и ты, зная, что расстреляют, так сидел девять месяцев?

– Да, конечно.

– А где расстреливали?

– Я попытался раз подсмотреть, отдушина была в камере, залез на полочку – пускай шипят, орут – уже восьмой месяц шел… Смотрю, воронок хлопнул и поехал. Расстреливали, говорят, на тринадцатом километре от Магадана в сторону аэропорта. Мне за подгляд дали десять суток карцера.

– А карцер – подвал?

– Ага, подвал. Ни тумбочки, ни нар – ничего. Стоишь в чем есть. Пиджака нет, дрожишь в одной рубашке.

– А как освободился? – спрашивает Володя.

Когда Хрущева сняли, Брежнев заступает, меня надоумили написать матери, чтобы стала хлопотать за сына. Мол, мой сын такой-то, столько лет в заключении, заболел легкими, плохо с сердцем, к кому только ни обращалась, все молчат. Просила Бога – и Бог молчит! Это не я придумал. Мне подсказали сыграть на Боге… Письмо матери я переслал через надежных людей и от себя записку, чтоб своей рукой переписала и ни слова больше не добавляла, только перепиши и адрес на конверте: Президиум Верховного Совета РСФСР. Потом послал деньжат, чтобы сама поехала в Москву.

Дней через двадцать меня вызывают на вахту. Прихожу. «Вот, почитайте… За вас ходатайствует мать». А там уже резолюция: запросить копии приговоров, кассационных жалоб, мнение наблюдательной комиссии, справку о состоянии здоровья «для решения вопроса о помиловании». Последние слова сильно зацепили. А тут еще сидит за столом машинистка, что-то печатает. И мне стало страшно. Нет ни специальности, ни работы. Куда подамся? Я ж не работаю. На что надеяться? Кому я нужен? Все мрачное было впереди.