Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 110

Так я познакомился с Женькой Немцем.

Женька был одним из тех, кому когда-то удался побег с Колымы, его поймали уже в Иркутске. Этого голубоглазого парня тоже знал весь преступный мир.

Он виртуозный вор-карманник, ничего другого делать не умеет и не желает. Сам процесс опустошения карманов, требующий ювелирной работы рук, сопряженный с постоянным риском, был для него как наркотик. Эта работа возбуждала, приносила маленькие радости, каких не давала никакая другая сторона его жизни. Он достиг мастерства, за которое мог уважать сам себя и пользоваться авторитетом в своем кругу. Несмотря на безупречную ловкость, временами он попадался, смиренно отбывал срок, выходил на волю, снова брался за свое ремесло, опять попадался, и это продолжалось с малолетства, сколько он помнил себя. Я все допытывался у Женьки, что же его так тянет к этому занятию. «Ну как же, – удивлялся он моей непонятливости, – что человеку надо, чтобы уважать себя? Жить наперекор: вас много, вы все против меня, а я вот сделаю по-своему! Вы сильны, за вами власть, а я вот живу так, как мне хочется, и вам меня не победить!»

В постоянном вызове Женьки Немца окружающему миру было что-то от волчонка-подростка, поступающего вопреки всему из желания утвердить себя в окружении старших и более сильных людей. За таким поведением просматривалась еще безысходность прежнего неприкаянного сиротского опыта, ощущение своей ненужности обществу, в котором приходится существовать не по своей воле.

Женька имел несомненный авторитет среди солагерников. Не дутый, как многие другие воровские авторитеты, которые возьми на пробу – и они лопнут, как мыльные пузыри: серьезные люди в лагерях на таких не обращают внимания. У Женьки был авторитет настоящий, заработанный тем, что за многие годы парень не менялся, ни к кому не приспосабливался, а, выбрав свой способ существования, оставался верным ему до конца, ни в чем себя не уронил, не давал никому лезть к себе в душу.

Колымские дороги раскидали нас с Женькой в разные стороны, и я много лет ничего не слышал о нем. Где-то в середине 90-х годов в Москве мой помощник докладывает мне: «Вас спрашивает какой-то старичок». – «Пусть заходит». В двери возникает сутулый старик. «Вы, наверное, меня не узнаете? Ваш адрес мне дал Вася Корж. Я – Женька Немец…» Всматриваюсь в его лицо, ищу глаза небесной голубизны, которые видел над собой в сусуманской тюрьме, – где они? «Выцвели!» – улыбается беззубо. Мы обнялись. Женька за свою жизнь отсидел в общей сложности 46 лет. У него двое сыновей, тридцати восьми и восемнадцати лет, оба пошли по стопам отца: один сидит в чувашской колонии, другой – в украинской.

Я предложил ему жить у нас в кооперативе на одном из участков в Карелии, в живописном месте с хорошим климатом. Там есть все: столовая, круглосуточная баня, отдельная комната, телевизор. Первый раз он прожил у нас недели две, потом уехал в Ленинград. Месяца через два вернулся в Карелию. Мы положили его в больницу, лечили. Он снова уехал – на Украину, на родину. Еще месяца два-три передавал приветы по телефону, потом исчез.

Я помню наш последний разговор в Москве. Сам-то ты как? – спрашиваю.

Трудновато стало работать, Вадим… Пальцы не гнутся! А что, все тянет к прошлому?

Конечно, тянет. Я же ничего другого не умею. Охота заниматься своим ремеслом, а пальцы не гнутся!

Женя, а тебе не приходило в голову, что вообще твоя жизнь могла бы сложиться иначе? Наверное… Я же не дурак, как я думаю.

Вошедший во время разговора маркшейдер Лысенков принимает гостя за провинциального музыканта и сочувствует проблеме с пальцами.

– Пенсия, – спрашивает, – мизерная?

– Какая пенсия?! – изумляется Женька. – Что пальцами заработаю, на то и живу.

– И давно играете? – любопытствует Лысенков. Он уверен, что перед ним музыкант, у которого такая беда – пальцы не гнутся.

Женьке без разницы, как обозначают его ремесло. И на вопрос, давно ли «играет», отвечает с достоинством:

– Профессионально – лет шестьдесят.

– Да, – восхищенно смотрит на Женьку Лысенков, – одержимый вы народ, музыканты! Мы с Женькой не могли удержаться от смеха. Захохотал и маркшейдер, узнав, с кем он говорил на самом деле.

А я снова вспоминаю. 1954 год, осень, меня вызывают на заседание суда по делу о резне в жензоне. Процесс проходил в сусуманском центральном клубе. Среди подсудимых на возвышении сцены все, кого посчитали причастными. Не было только Мелик-Акопова по кличке Турок, умершего в изоляторе на прииске «Большевик». Колька Турок был интереснейшим человеком – начитанным, грамотным, читал наизусть Шекспира.

Несмотря на то что процесс был закрытым, зал переполнен, публика – в большинстве офицеры. Обвинение представлял прокурор Федоренин, один из тех, кто многим запомнился как мерзавец по работе в Тенькинском районе, особенно на штрафняке Прожарка.





Я прохожу. Судья задает вопросы, обычные – фамилия, имя, отчество, затем – кого знаю из обвиняемых. Отвечаю, что знаю всех. Он уточняет: назовите, кого знаете.

– Живов Виктор, Николаев, Барабанов, – начинаю перечислять я.

– Как кличка? – показывает на Живова судья. Говорю, что кличек не знаю.

– Что вы делали в тот вечер, когда произошла резня?

– Я находился в портновской мастерской вместе с Борисом Барабановым. Прокурор Федоренин вскакивает с места и кричит: «Вы же видите, что он его выгораживает! И кого вы спрашиваете – он сам звезда лагерей!» Отметив про себя такое дурацкое выражение, я обращаюсь к судье:

– Гражданин судья, видимо, прокурор путает. И, я думаю, вам видно из документов, за что я впервые сел.

Здесь судья перебивает меня: «Это-то я вижу, но что вы нахватали уже черт-те что, столько статей, мне тоже видно. Продолжайте». Я повторил, как все было в действительности.

Следующим после меня давал показания старший надзиратель, которому шили шинель. На вызов он шел строевым шагом, перед судьей остановился и доложил по форме. В зале смешок: высоко пришитый хлястик бросался в глаза. На вопрос судьи, кого знаете: «Усих знаю!»

– Хто такой Мелик-Акопов? Це, скажу, Турок Колька – бог ворив. Хто такой Живов – Витька, кличка Живой. Це ж такый, як лысычка, так ласкаво говорыть, а зарежеть – не моргнэ.

Потом о Николаеве Кольке – Золотом, о других. И так подробно обо всех подсудимых. В суд меня больше не вызывали, но мои показания, уверен, повлияли на приговор: Борису Барабанову, первоначально приговоренному к расстрелу, при пересмотре дела дали 25 лет.

Отсидев полтора месяца подследственным по делу о резне в жензоне, я с группой других заключенных, человек сорок, был отправлен на Случайный. С этим штрафным лагерем, в котором я не раз бывал, связано много всяких историй, в том числе веселых.

Одну из бригад послали рыть ямы и ставить столбы электропередачи. Вечером воры набросились на землекопов, в числе которых тоже были воры:

– Вы, суки! Что творите? Мы будем отсюда рвать, а вы строите линию, чтобы потом по этой линии позвонили?

– Это ж не телефонная связь! Это электролиния!

– Вам сказали «электролиния», а завтра навесят телефонные провода!

На следующий день они выходят на работу и дружно спиливают столбы, которые с таким трудом ставили накануне.

Случайный – штрафняк страшный.

Когда сюда попали первые этапы, бараков еще не было, стояли брезентовые палатки, обложенные мхом. Посреди каждой палатки – печка из металлической бочки и вокруг двойные нары. Бригады выводили проходить разведочные шурфы. Рабочим выдавал ватные варежки, которые рвались через несколько дней работы с ломом. Были случаи, когда заключенные, чтобы сберечь варежки вырезали из палаток брезент и нашивали на свои рукавицы. Это прекратилось, когда жившие в палатках кого-то поймали и убили.

Я помню, как, возвращаясь с работы в темноте, при сильных мо розах, мы входим в палатку. Кажется, в ней еще холоднее и неприятнее, чем на улице. На печке сидит дневальный Коля Мызников глупо улыбается. Стоим, поеживаемся. Тишину нарушает Володька Зонненберг, один из очень известных карманников. С сильным акцентом, плохо выговаривая «р», он говорит обреченно: «На улице могоз. Палатку погезали. Завтга на габоту…» Палатку сотрясает хохот всей бригады. И сразу как будто все потеплело вокруг.