Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 110

Мне трудно описать, что происходило в зале суда, но на моей памяти это был единственный суд, где смеялись все – судья, прокуpop, конвоиры и даже те, кому было положено получить по статье 58–14 по 25 лет…

В 1954 году был пересмотр дел и все осужденные по этой статье, если на них не висело других статей, были освобождены. Из формуляров вырывали все «лишнее», только чтобы к проверяющим не попали приговоры за побег по статье 58–14 как за саботаж. В том году я находился на Челбанье. Начальник спецчасти, смеясь, предлагал мне: «Зайди в спецчасть, дам тебе на память вырванные материалы». Я махнул рукой: «Не надо…»

В бараках уголовников были татары, цыгане, якуты, украинцы – кого ни возьми, они ничем, кроме говора, не отличались друг от друга. Имелись две реально враждовавшие лагерные нации: воры и суки. Принадлежность к этим группировкам сплачивала людей неизмеримо сильнее, нежели их национальность или землячество.

Помню смешной момент. В больнице КОЛПа в одной палате со мной оказался чеченец средних лет. Без тени улыбки на лице он обстоятельно, с живыми подробностями рассказывал историю о том, как в 1941 году, когда немцы подошли к Москве, Сталин не знал, что делать. Тогда он решил пригласить какого-то чеченского старика. «Что посоветуешь, дорогой? – спрашивал Сталин. – Немцы в двадцати километрах!» Сталин достал батумский табак. Они курили и молчали. Когда, наконец, выкурили, старик сказал, что делать. Сталин позвонил Жукову и отдал приказ. Немцы от Москвы отступили!

– Чеченцы, значит, насоветовали? – спросил кто-то ехидно.

– Мамой клянусь!

– То-то он вас под конец войны всех разогнал… В 1954 году в КОЛПе возникла опасная напряженность между группой воров и кавказцами.

Большинство из них были чеченцами. Гут не имела значения национальность, шла обычная борьба группировок за власть, за влияние на лагерное начальство. Но внешне противостояние могло выглядеть как межнациональная рознь. Даже сейчас, много лет спустя, я не взялся бы утверждать, кто был виноват в раздувании того конфликта, но дело принимало острый оборот и могло привести к большим кровопролитиям. Чеченцев ныло человек сто двадцать, их соперников не меньше, все запаслись ножами, топорами, баграми, другими орудиями с противопожарных щитов. Достаточно было искры, и неизвестно, чем бы кончилось это столкновение.

Я предполагал, что после смерти Сталина произойдут изменения и я смогу выбраться на свободу. Кровавая драка, новые трупы в лагере могли спутать все мои планы. И я сказал, что хочу поговорить с чеченцами, доказывая нашим, что это столкновение никому не нужно. Вместе с Витькой Шкуровым, вором из нашей бригады, мы пошли к чеченцам. Их предупредили, что мы безоружные, даже без ножей – идем с добрыми намерениями.

Заходим в барак. На Витьку чеченцы смотрят с недоверием, а на меня приветливо. Нас пригласили сесть на нары. Я смотрю в их настороженные глаза и мучительно ищу слова, способные успокоить их разгоряченность и воинственность.

– Ребята, и у вас, и у нас срока по двадцать пять лет. Многие из нас знают друг друга.

Сейчас должна произойти резня, мы должны будем убивать. Кому это нужно? Только тем, кто вам и нам дал такой срок и теперь стравливает между собой. Если вам так хочется кого-то резать, не лучше ли нам объединиться и вместе перерезать тех, кто ищет нашего столкновения, кто посадил нас, отправил гибнуть на Колыме?

С точки зрения администрации лагерей, это была подстрекательская речь, за нее я мог бы получить дополнительный срок, но в тот момент я не знал других слов, которые бы потушили разгоравшиеся на ветру угли.

– Ты правильно говоришь, Вадим, – послышались голоса.

Мы пили чай и говорили часа два. Никто мне открыто не возражал, но недоверия накопилось достаточно, и по всему чувствовалось, что резни, скорее всего, не избежать. Мы вернулись огорченные. Я предупредил своих, что убьют многих, но в первую очередь тех, кто испугается и закроет глаза. Барак приготовился, напряженность такая, что все вокруг звенит. Вдруг послышался шум. Оказалось, это в зону вошли человек шестьдесят автоматчиков и с ходу стали стрелять в воздух. Полковник Васильев, начальник первого отдела, попросил нескольких из нас, в том числе меня, выйти к ним. Он потребовал для разговора и группу чеченцев.

– Что произошло?! – накинулся на нас.

– А ты, сука, не знаешь! – сказал я ему. – Свели в одну зону людей, враждующих между собой, стравили их, теперь спрашиваете, что произошло?

После этого разговора меня отправили в жензону, где все-таки произошла резня, но уже между ворами и беспредельщиками. О событиях в жензоне рассказ впереди.

В лагере в изоляторах, БУРах, в тюрьмах я часто встречал надписи, которые оставались в памяти на всю жизнь: «Входящий не грусти, уходящий не радуйся», «Не верь, не бойся, не проси». Такие надписи и такие же выражения старых лагерников очень помогали в жизни.

К началу марта 53-го я уже полтора года сидел на Широком.





Вот интересно устроен человек: когда меня выводили из стальной камеры окриком «На этап собирайся!», я, собравшись, уже в дверях остановился, посмотрел на железные стены, где провел полтора года, и на какую-то долю секунды мне стало как бы жаль расставаться с этим страшным местом. Мысленно говоришь этим стенам: «Прощайте, мы теперь, может быть, больше никогда не увидимся». Нет, мне не объяснить это чувство.

К тому времени начальником сусуманского отдела по борьбе с бандитизмом после Мачабели стал майор Ванюхин. Он часто навещал нашу зону, доставлявшую управлению немало хлопот. Внешне он был очень симпатичен, хорошо относился ко мне. Однажды майор проходил мимо дворика, в котором я гулял.

– Что, Туманов, гуляешь?

– Гуляю, гражданин начальник. Он смотрит на меня, хитро улыбаясь:

– Ус хвост отбросил! «Ус» – так называли на Колыме Сталина. Еще мы звали его «зверь», «гуталинщик», «Хабибуллин», хотя каждый знал, что он не татарин. В среде уголовников о нем редко заходил разговор, и я не помню случая, когда бы кто-то говорил о Сталине сочувственно. Обычно к его кличке прибавляли определение «сука». Сука гуталинщик… Сука Хабибуллин… Чаще о нем говорили политические. Я запомнил рассказ Мамедова, как на каком-то совещании в Кремле, когда речь зашла о нехватке рабочей силы – то ли на большой стройке, то ли где-то в регионе, – Сталин сказал собравшимся: «Если не найдете людей, придется это сделать вам самим!» Среди колымчан существовала стойкая неприязнь к этому имени. Но чтобы так вот внезапно… Я недоверчиво смотрю на майора.

– Вы это серьезно, гражданин начальник? – спрашиваю.

– Разве такими вещами шутят? – ответил майор. Поворачиваюсь от него и бегу в тюрьму. Надзиратели не понимают, почему я так мало гулял. А я кричу во все подряд волчки железных дверей:

– Сталин сдох! Сталин сдох!

Я еще не понимаю, чем это может обернуться для страны, для нас всех, но какое-то будоражащее чувство подступающей новизны, ожидаемых перемен, радующих событий переполняет и требует выхода, хотя бы в диких выкриках:

– Сталин сдох! Хабибуллин сдох!

Часа два спустя в тюрьме появляется сопровождаемый надзирателями Мачабели, теперь начальник прииска. Он задумчив, сдержан, немногословен. Заходит в камеру:

– Никаких вопросов! – говорит, опустив голову. – Сегодня в столице нашей Родины скончался… дорогой… Иосиф Виссарионович Сталин! – И вытирает платком выступающие слезы.

Он стоит со скорбным лицом. Всем своим видом призывает нас разделить горе мирового пролетариата.

Несколько человек радостно выкрикнули:

– Так ему, суке, и надо!

Мачабели вскидывает пронзительные глаза:

– Это уже политикой пахнет! – И вместе с надзирателями торопится оставить заключенных.

Через много лет в мои руки попадет книга о СП. Королеве, и мне будет очень неприятно читать, будто он всю жизнь верил в Сталина и только XX съезд открыл ему глаза. Я в это совсем не верю. Королев сидел в лагере Мальдяк, созданном в 1937 году, где в небольшой долине было шесть лагерных зон по две тысячи заключенных в каждой. Он ведь не дурак был. От лагерных старожилов, осужденных в 30-е годы, я не раз слышал то, что сам наблюдал позднее, в конце 40-х и начале 50-х: всякий, кто в лагере начинал говорить о Сталине хорошо, вызывал насмешку и подозрения. На него смотрели как на полудурка или могли ботинком дать по роже.