Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 110

Как-то Киричук вел меня в изолятор. Видя мое грустное лицо, похлопал по плечу:

– Ничого, Туманов… Дальше сонца нэ угонють, меньше трыста х… дадуть!

Имелись в виду триста граммов хлеба, которые полагались в штрафном изоляторе, меньше пайки не было. Он знает, что из изолятора я почти не выхожу.

В лагере у меня была история с надзирателем по кличке Ворошиловский конь. Сначала у него было прозвище Комсомолец – за моложавость. Но он, бывший партизан, часто вспоминал, какой у него в лесах был замечательный конь, «как у Ворошилова – красный, с белыми ногами». Естественно, новая кличка приклеилась к нему намертво. Не помню, из-за чего мы разругались, но я его ударил ладонью. Он упал на железную печь. Ожогов, к счастью, не получил, только шинель задымилась. Барак немеет: поднимать руку на надзирателя – это слишком! А происходит это перед вечерним разводом, часов в шесть. Меня срочно вызывают на вахту, я представляю заранее, что меня ждет, как налетят надзиратели, и инстинктивно втягиваю голову в плечи. «Не пойду!» – говорю пришедшим за мной. Они вызывают взвод охраны. В лагере шум, на работу никто не идет. Вводить охрану в зону рискованно: огромная толпа заключенных. А я продолжаю упираться, надеясь, что все постепенно остынут. Появляется Киричук.

– Ты шо, Туманов, натворыл?!

– Гражданин начальник, пришел к нам в барак Ворошиловский конь, разорался, все ему не так. Если бы вы или начальник лагеря – другое дело, ничего бы такого не было, – хитрю я.

Киричук помолчал.

– Ну, шо вин дурный – то дурный, но драться нельзя!

Про себя я подумал: зря все это затеял. Просто так не обойдется. Берлин, думаю, взяли, наверно, и меня возьмут.

– В общем, так, гражданин надзиратель, как вы скажете, так и будет.

– Пойдем в изолятор! Иду за ним. На вахте все удивлены. Почти на два часа был задержан развод, а тут пришел Киричук, и все моментально решилось. На вахте Киричук сказал:

– З людьми робыть трэба уметь.

В другой раз у меня возникает драка с бригадиром-беспредельщиком Ерофеевским. Меня выводят из изолятора на развод и почему-то прямо к нему в бригаду. В этот день с эстакады промывочного прибора на меня было сброшено два огромных булыжника. К счастью, оба пронеслись мимо.

Возвращаясь в зону, я предчувствовал: что-то должно случиться. Пройдя ворота, Ерофеевский останавливается и резко поворачивается ко мне. Зная, что у него нож, я мгновенно разворачиваюсь для удара справа, но он уходит под левую руку и выхватывает нож. Мне ничего не оставалось, как ударить левой. Удар пришелся в скулу. Ерофеевский падает, роняет нож, который я подхватываю, но не успеваю им воспользоваться. К Ерофеевскому уже спешит комендант и обслуга лагеря, на кого, вероятно, он очень надеялся. С вахты бежит Киричук и другие надзиратели. Увидев меня с ножом, все остановились. Киричук смотрит на Ерофеевского – тот не шевелится. Голова и шея в крови.

– Отдай нож! – протягивает руку Киричук.

– Отдам за вахтой, гражданин начальник.

– Ты чем его ударил? – спрашивает он, рассматривая лежащего в луже крови Ерофеевского.

– Рукой.

– Ни, цэ не рукой. Це гырей! Ты куда гырю спулив? – настаивает Киричук. Он уверен, что для такого увечья использован тяжелый предмет, вроде гири.

Я повторил, что рукой.

Меня ведут в надзирательскую. Командир дивизиона Рогов, тоже видевший Ерофеевского, покачал головой:

– Рукой так не ударишь. Скажи, что у тебя было?

Хотя стояло лето, в надзирательской топилась побеленная известкой большая печь из кирпича. На печи надзиратели заваривали чай. Я говорю:

– Смотри, начальник, – и голой рукой бью в печь. Кулак проломил кирпичную кладку, из дыры повалил дым.

В надзирательской воцарилась тишина.

Меня увели в изолятор.

Пришел из санчасти Киричук, успокоенный:

– Прыдурки (он имел в виду врачей) установили, шо ты его рукой пызданув.

– Я же говорил. На следующий день на поверке, когда вся зона выстроилась, Киричук по громкоговорителю сказал:





– Так, кто хочет в институт красоты, шоб заячью морду пидделать, – к Туманову в лизолятор!

Это мне расскажет Боря Барабанов, когда тоже попадет в изолятор.

Года через два я снова встретил Ерофеевского. Его лицо являло собой жуткое зрелище: проваленная височная кость, верхняя челюсть и щека просто прилипли к носу. Квазимодо по сравнению с ним был бы красавцем. Но жалости я тогда не испытал. Да и сейчас бы не пожалел этого беспредельщика.

Борис Барабанов рассказывал об этом Высоцкому, а Володя – Марине Влади. Так эта история попала в книгу «Владимир, или Прерванный полет» (с некоторыми неизбежными при пересказе неточностями).

Киричука же я знал и с другой стороны.

Однажды наша бригада возвращается после работы в лагерь. У ворот колонну останавливают, идет обычный шмон. В нем участвует и Киричук. Проверяют по пять человек разом. Я оказываюсь в пятерке с Лехой Еремченко по кличке Рысь. Он с Украины, земляк Киричука. Они, кажется, из одной деревни. У Лехи, который снова собирался бежать, завернут в рукав паспорт на чужое имя. Ладонь Киричука останавливается на мгновение на Лехином рукаве, и всем становится ясно, что Рысь глупо попался.

Киричук выкатывает на Леху удивленные глаза. Я хорошо помню эти зеленые глаза на смуглом рябом лице. Взгляды Киричука и Лехи на миг пересекаются. Зная взрывной характер старшего надзирателя, я представил, что сейчас произойдет, какие ругательства и наказания посыпятся.

У ворот мертвая тишина. Не отводя от Лехи укоризненного взгляда, Киричук говорит негромко, чтобы слышала только наша пятерка:

– А ще Рысь! Потом отворачивается и командует громко, как обычно:

– Пятерка, проходим в зону! Следующая!

Лехе Еремченко повезло, что шмон проводил Киричук, а не другой надзиратель. Никакого наказания не было. Поодаль стоял командир дивизиона Рогов. Человек строгих правил, он внешне подтянут и выдержан. Его жена работает в лагерной спецчасти, у них восьмилетняя девочка. По колымским меркам – культурная офицерская семья. Мне она увиделась в другом свете, когда люди, бывавшие в их доме, передали разговор отца с дочерью. Он рассказывал об осужденных, нарушивших дисциплину. Белокурая крошка, просто куколка, вспомнив, видимо, как застреленных беглецов привозили к вахте и сбрасывали возле ворот, нежными ручонками обхватила шею отца: «Папа, а ты их опять положи около вахты и расстреляй, чтобы другие боялись!»

Я почему-то думаю, хочу думать, что в доме Киричука, человека малообразованного и грубого, дети вряд ли когда-нибудь скажут такое отцу.

– Туманов?! – окликает меня знакомый голос. – Да обернись же!

Киричук снова ведет меня в изолятор. Я шагаю впереди, он за мной. У вахты вижу агитбригаду. В ее составе, говорят, Вадим Козин. Сегодня у нас концерт, но мне не до того.

– Да обернись же!

Оборачиваюсь и не верю глазам: Димка Янков! Командир подводной лодки. Это мы с ним сидели во Владивостоке в 41-й камере, шли одним этапом. Димка, напомню, слушал «Голос Америки» и за это был осужден. Насколько я успел узнать, он прекрасный человек, с хорошим музыкальным образованием – играл на кларнете.

– Какими судьбами?

Как оказалось, в тот день в столовой Перспективного действительно должен был состояться концерт агитбригады Заплага с участием Вадима Козина. Среди музыкантов – кларнетист Димка Янков. Он отбывал наказание неподалеку, в поселке Ягодном – это Северное управление.

– Вин хто тэбэ? – спросил меня Киричук.

– Вместе сидели во Владивостоке.

– У нас тут сегодня концерт, – повторяет Димка. – А ты куда?

– В изолятор.

– Мы что же, так и расстанемся?

– Видно, Димка, не судьба!

– Да ты что! У меня ж тут никого больше нет… Киричук топчется на месте.

– Слухай, Туманов, изолятор по тэбэ всегда плаче, но вин от тэбэ не уйдэ. Зараз вэртайся на концерт, а ввечеру мы будэмо топоты до изолятору.

Лагерная столовая вмещала не больше тысячи человек. Из заключенных на концерт попадали далеко не все.