Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 104 из 110

Сколько лет с тех пор прошло? Тридцать пять. И вот мы сидим за скрипучим столом в приисковом домике. Моим спутникам наш разговор должен казаться совершенно бессвязным, но для нас обоих что ни слово, то новая картина проклятой и любимой колымской жизни.

Я смотрел на Альку, было 11 часов утра, а он уже пьяный.

– Ты чего пьешь так, Алька?

– Не думай об этом. Недавно Алька похоронил жену, живет один. Он из тех парней, кто может, когда надо, нырнуть в ледяную воду, разрезанную стеклом до кости руку зашить тонкой проволокой сам себе. Еще он умеет в одиночку в тайге, безо всякой помощи, снять с бульдозера коробку передач. Такое только бульдозерист может оценить. За одно это человеку можно многое простить.

Мы стали перебирать друзей, и я вздохнул, что никак не могу найти могилу Кольки Горшкова. Алька сказал, что таких ребят, как Горшков, Рябых, – больше не встретишь. Он и сам пытался найти могилы, но не смог.

– Алик, мне так жалко, что ты пьешь.

– Ничего страшного, я никогда в грязи не валялся. Жизнь, видишь, поганая, а напьюсь – и мне хорошо.

– Хочу пожелать тебе, Алька, чтобы ты еще прожил, чтобы мы все прожили, по крайней мере еще столько, сколько я тебя знаю.

– Ну, до восьмидесяти проживу! – обещает Алька.

Не успели мы попрощаться, как появился Николай Абрамов, председатель золотодобывающей артели «Первенец». Дитмар к нему с вопросами:

– Давно на Колыме?

– Сорок три года… Начинал в пятьдесят шестом.

– Ваш поселок тоже вымирающий?

– Уже вымер. В пик тут жили тысяча семьсот человек, осталось порядка трехсот пятидесяти.

Дитмар делает знак Славе, чтобы тот снимал беседу, и под стрекот камеры продолжает разговор.

– И как вы раньше жили?

– Ну, как… У нас было четыреста старателей. Работали, сами себя кормили.

– Плохо ли было?!





– А сейчас?

– Все развалилось! Люди уходят, все бросают, никому ничего не нужно.

– Что – не нужно? – удивляется Дитмар.

– Как что… Золото!

Интересно, почему при воспоминании о Колыме в голову лезет все поганое, а вспоминать – хорошо? Я смотрю по сторонам и не узнаю прилегающие к колымской трассе места. Все так же синеют на горизонте волнистые многорядные сопки, на склонах пятна снега, так же низко висят облака, отражаясь в речках, так же чередуются два главных цвета ландшафта – зеленый цвет скудной растительности и частые бурые пятна отработанных полигонов. И еще ослепительный белый цвет местами не успевших растаять прибрежных льдин. Но где же грохот идущих гуськом, вздымая пыль, присевших от тяжести песка желтых БелАЗов? Куда исчезли автозаправщики, погрузчики, вездеходы, крытые брезентом машины с надписью «Люди»? Я едва узнаю знакомые пейзажи. В голове теснятся воспоминания лагерных лет, встают перед глазами.

Челбанья… Где-то в конце 1949 года или в начале 1950-го известный уголовник Сашка Карташ после кровавой драки с суками (его пытались подвергнуть трюмиловке) тяжело раненным был увезен в Сусуман, в райбольницу. А его ближайший друг, по кличке Нос, оказался на стороне сук и был уверен, что больше никогда с Сашкой не встретится. Но Карташ выздоровел и должен был возвращаться в лагерь. Чтобы не встречаться с ним, Нос приставил нож рукояткой к стене, и, резко подавшись грудью на лезвие, проткнул себе сердце.

Передо мной лицо лагерного художника, настоящее имя не помню, звали его просто Мустафа. Он был хорошим художником. В зонах было много кавказцев, желавших, чтобы их нарисовали. Делал он свою работу быстро, по 10–15 рисунков в день. Портреты все были на один манер и различались только цветом папах – белые или черные. Для начальства он иногда писал картины. Однажды начальник прииска Вязников попросил сделать картину для него. Он где-то нашел репродукцию: Наполеон на Аркольском мосту на вздыбившемся коне. Ему хотелось иметь этот сюжет на полотне. Мустафа работал над картиной месяца два. Дневальный начальника прииска приносил ему хлеб и махорку.

Когда картина была готова, многие из начальства приходили ее посмотреть. Она очень понравилась командиру дивизиона. Он был единственным, кто не входил в подчинение к начальнику прииска. Мустафа продал картину командиру дивизиона. А присланному за ней дневальному говорит: «Скажи своему начальнику: он видел, какая дикая лошадь, я сам не смог ее удержать – она рванула к командиру дивизиона!»

Много лет спустя Римма попросила меня зайти в Художественный салон на улице Горького (теперь Тверская) и приобрести несколько картин для дома. Когда в салоне я рассматривал работы, кто-то вдруг подлетел ко мне и крепко обнял. Это был Мустафа! В галстуке-бабочке! Его работы выставлялись в этом салоне. Он помог мне выбрать картины, и мы отправились отметить встречу в Арагви».

Челбанья… Мы выходим утром на работу, мороз – градусов 30. У дороги лежит, замерзает пьяный человек. Его затащили в помещение. Это был парень, которого все знали: прекрасный специалист по ремонту бурильных молотков. Проспавшись, он рассказал историю, которую я запомнил. После первого освобождения, вернувшись к матери в Москву, хотел бросить воровать. Его не прописывали, не брали на работу. Не желая воровать, пошел копать могилы на кладбище. Познакомился со студенткой какого-то института, соврал ей, что работает слесарем.

Однажды, когда он копал могилу и к ней поднесли гроб, среди шедших за гробом была его знакомая девушка. Они встретились взглядами. Эта минута перевернула все – он вернулся к прежней жизни, оказался на Колыме.

Все на Челбанье знали уже освободившуюся Нинку Рокопулю. На всех выдающихся частях тела, включая коленки – татуировка из звездочек, на лодыжке – яркая наколка: «X… тому, кто ловит шпану!» Нинка работала дневальной у главного инженера и заместителя начальника прииска. Очень забавно было услышать от главного инженера (мне это слово раньше не встречалось): «Ты мою пропадлятину не видел?» – это о Нинке. Как-то утром Рокопуля шла по поселку с ведром браги. Поравнялась с кочегаршей Машкой и ее сожителем, худощавым пьянчугой ростом едва до подмышки могучей кочегарше. Они провожали Нинку глазами, полными зависти, и Машка выдохнула вдогонку: «Жавуть жа люди!»

В поселке Нексикан жили сестры Тухачевского, привезенные сюда в конце 30-х годов. Они обращались с просьбой к Ворошилову. Секретарь райкома Борис Владимирович Смирнов показывал мне резолюцию Ворошилова с отказом родственникам врага народа. Я видел одну из сестер. Отсидев и уже освободившись, она работала в разведучастке, жила с каким-то конюхом. Опустившаяся, курила, материлась. Колыма многих ломала.

На Стрелке (это на 347-м километре трассы) где-то в начале 60-х я зашел в поселковую парикмахерскую. Парикмахер, похоже, только что устроился на работу. Когда, усталый, я сел в кресло, он спросил: «Откуда, мужик?» – «С Журбы». – «А, а у Боледьки Туманова работаешь!» – «Да…» Мне, признаться, не хотелось разговаривать, и на вопрос «как он там», я небрежно махнул рукой. Он понял мой жест по-своему и сказал: «Давно убить надо!» Меня это заинтересовало. «Ты его знаешь?» – «Да, вместе на зонка сидели…» Я улыбнулся в ответ. Прощаясь, дал ему 10 рублей и подумал, что кому-то другому обязательно оставил бы всю эту сумму, но не ему, и терпеливо ждал сдачи.

Дня два спустя я снова приехал на Стрелку. Недалеко от парикмахерской был пивной ларек, самое оживленное место в поселке. Поскольку знали меня очень многие, то, выйдя из машины, я еразу же оказался в их окружении. И тут увидел парикмахера, он выглядел растерянным. Я похлопал его по плечу: «Ничего-ничего, вместе на зонка сидели!»

А вот прииск «Широкий» на реке Берелех. Полтора года я здесь провел в железной камере, в жутких условиях, ничего не видя, кроме холода, грязи, вшей. Но как интересно устроен человек. Когда я услышал «На этап собирайся!» и стал выходить, когда уже шагнул за дверь и обернулся, у меня мысль мелькнула скорей печальная, чем радостная: «До свидания, прощай, я тебя больше никогда не увижу…» То есть это была, конечно, великая радость, а настроение – именно печальное. Здесь оставался кусочек прожитой жизни, какой она была и больше никогда не будет.