Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 55



Послушайте, Эль, сколько вы рассчитываете пробыть здесь? — спросил Билл.

— Только два дня. Это обидно, но у меня куча дел в Оклахоме.

— Господа, в таком случае не будем терять ни минуты. Эль должен увидеть город. Клянусь, после этого у него составится несколько иное мнение о нашем дорогом президенте.

В сентябре Гилмен Холл распростился с «Эйнсли» и занял кресло ответственного редактора «Журнала для всех». Он сразу же написал Биллу, что сможет отныне платить ему за рассказ такую же ставку, какую получает Марк Твен, то есть десять центов за слово. Это выходило, в среднем, двести пятьдесят — триста долларов за рассказ. Выше такой гонорарной ставки получал, пожалуй, только один человек в мире — английский писатель Редьярд Киплинг. Каждая фраза этого сухопарого, лысеющего джентльмена, не потерявшего даже в гражданской жизни военной выправки и писавшего четким почерком, каким обычно пишутся военные реляции и донесения, оценивалась в золотой соверен, что составляло два доллара и шестьдесят центов. Ему платили шиллинг за слово.

«Я не настаиваю на заключении контракта, — писал Холл. — Просто вы будете присылать мне один рассказ в месяц, как мы уговаривались в самом начале, помните? Зато я прошу одно — вы будете присылать мне свои лучшие вещи…»

А в октябре Биллу принесли в номер «Каледонии» вместе с завтраком маленький бледно-фиолетовый конверт со странным адресом: «Нью-Йорк, м-ру О. Генри».

Билл повертел его в руках, удивляясь, как письмецо с таким ненадежным указанием адресата нашло его в городе, и разорвал конверт.

Собственно, это было не письмо, а записка в четвертушку почтового листа.

«Мистер О. Генри, — прочитал Билл, похрустывая ломтиками жареного хлеба. — Если вы — Вильям Элжернон Портер из Гринсборо, ответьте мне. Я вас помню. Я вас никогда не могла забыть…»

Задетый вздрогнувшей рукой стакан с кофе гранатой взорвался на полу, обдав ноги горячим. Носком ботинка, не глядя, Билл отшвырнул осколки в угол комнаты и еще раз перечитал эти строки. А потом еще и еще. Он рассматривал незнакомый почерк, то придвигая записку к самым глазам, то отводя ее в сторону, и в груди у него тревожно замирало, а перед глазами вставало такое далекое, почти забытое, что становилось страшно:

… лунные ночи в Гринсборо.

… жгучие переборы гитарных струн.

… росистые запущенные сады.

… проповеди преподобного Сизерса.

… и сосновые скамьи в небогатой церкви, и тоненькая девушка в белом воскресном платье, которая сидела прямо и строго рядом со своей матерью, и шелестящие кукурузные поля, и белые облака, и оглушительный треск цикад, и загорелый до черноты Том Тат в широченных, держащихся на одной лямке штанах, и имя всему этому было — юность.

И потом еще один вечер, последний вечер перед отъездом в заманчивый далекий Техас.

На ней было платье с короткими рукавами, на голове шляпка из белой соломки с лентами, завязанными под подбородком, на ногах парусиновые туфли с пуговками, а кругом — синий прозрачный вечер, кусты чертополоха на заднем дворе, тележное колесо, утонувшее в траве, и шепот:

Т-ы обиделась?

— Да! — сказала она. — Да! Да! Для чего мы все это начали? Для чего?

— Ты мне не веришь?

Она горько усмехнулась, отведя глаза в сторону.

— Доктор Холл говорит, что через год все у меня будет в порядке. Техас…



— Не нужно было начинать! — крикнула она и заплакала. — Не нужно было носить цветы. Петь под окнами. Находить молитвенник. Не нужно было встречаться!

Он обнял ее за плечи. Осторожно, точно цветок, который боялся помять.

— Билли… Не слушай меня… Не обращай внимания…Я не знаю, что говорю… Я глупая… Поезжай, куда хочешь… В Луизиану, в Техас, в Арканзас… Где тебе будет хорошо. Я буду тебя ждать всегда.

— Я буду писать тебе, Сэлли. Каждую неделю по письму.

— Я буду ждать…

… Он написал только одно письмо.

Два года на ранчо. Два года в Остине. Хайлер, Эдмондсон, Андерсон, Атол. Банк. Газета. Еще раз Атол. Три тысячи под расписку. Ревизор. Поезд Хьюстон — Остин. Страх. Новый Орлеан. Гондурас. Ананасы, бананы, корабли, президенты. Эль Дженнингс в черном блестящем сомбреро. Выстрелы на мексиканском балу. Мрачная аптека в Колумбусе. «Освежите этого парня!» Билли Рэйдлер. Доктор Уиллард. Скрюченные пальцы Большого Джо на полу морга…

Время шло, как степной пожар.

Нью-Йорк — Багдад, Рим, Вавилон современного мира. Ущелья Манхэттена, особняки Пятой авеню, «Круг сатаны». Больные оспой дома Бронкса, ночлежки Бауэри…

И этот конверт с диким адресом, нашедший его в богом забытом отеле «Каледония»… Сколько прошло лет? Двадцать четыре… нет, уже двадцать пять. Двадцать пят лет!

Он взглянул на конверт. Письмо отправлено из Эшвилла. Значит, Сэлли уже не живет в Гринсборо. В Эшвилле, помнится, у нее были какие-то родственники…

В этот день он не написал ни строки.

Весной 1906 года Мак-Клюр и Филиппе выпустили первый сборник его рассказов «Четыре миллиона».

Книга была одобрена критикой. Писали, что в Нью-Йорке расцвел новый, необычный талант, достойный этого города, что «в своих рассказах, в схеме их построения, в широте и смелости воображения, в богатейшем языке О. Генри такой же пионер, как те, что осваивали долины и леса Дальнего Запада». «В области короткого рассказа О. Генри произвел такую же революцию, какую в свое время сделал в нашей литературе Эдгар По. Однако эти писатели стоят на двух противоположных полюсах. Если у По ужас и отчаянье возведены до степени мировоззрения, то мировоззрение О. Генри — оптимизм и бесконечная вера в людей». «Сравнение с Эдгаром По бессмысленно, — говорилось в другой статье. — Его вообще ни с кем нельзя сравнивать. Если фантастика Эдгара По идет от потустороннего, то фантастика О. Генри — это сама жизнь». «Его новеллы — мифология огромного капиталистического города, мозаичная эпопея будничного бытия «четырех миллионов».

Он читал критические статьи хмурясь. Он не находил в них главного, того, что определяло весь сборник. Когда критический поток обмелел, он написал Мак-Клюру:

«Установите гонорар за второй сборник. В нем будет тоже двадцать пять рассказов о Нью-Йорке. Я буду писать рассказы о маленьких людях до тех пор, пока все не поймут, что короткий рассказ может иметь огромное воспитательное значение. В нем должны сочетаться юмор и глубокое чувство. Он должен разрушать предрассудки, объясняя их. Я хочу ввести в гостиные наших магнатов павших и отверженных и при этом обеспечить им там радушный прием. Я хочу, чтобы наши четыреста побывали в шкуре четырех миллионов».

Жизнь пришлось вогнать в еще более жесткие рамки. Он вставал в семь часов утра, завтракал и шел в Грамерси-парк. Там на скамейке, еще сырой от утреннего тумана, он просматривал свежие газеты, купленные в киоске по дороге. В девять утра он уже сидел за столом и — до обеда. С шести до девяти вечера снова прогулка, теперь уже к Ист-Ривер или на Манхэттен, потом опять стол, лампа с рефлектором, бросающем свет только на лист бумаги и руку с пером, и после двенадцати — постель. Он смеялся: «Я — как лошадь на корде: могу ходить только по кругу».

Зато каждую пятницу Мэнси получал с утренней почтой очередной рассказ, восемнадцатого числа каждого месяца была готова новелла для Гилмена Холла, и, кроме того, он посылал кое-какие вещи в другие журналы страны.

Работая с таким напряжением, он еще успевал прочитывать большинство новинок, вырастающих на американском литературном поле. На жизнь для себя оставалось только воскресенье.

В воскресенье калиф отправлялся инкогнито по Багдаду. Он смотрел и слушал. Он входил в бары, в парикмахерские, в биллиардные, в универсальные магазины, в приемные шерифов, словом, в те места, где люди толкуют друг с другом. Он прислушивался там, что люди говорят о работе и о безработице, о состязаниях в бейсбол, о ценах на пшеницу, на маис, на табак, о погоде, о рождениях, о смертях, о жизни вообще. Он заметил одну странную особенность — ньюйоркцы редко говорили о политике и почти никогда о мире — огромном, таинственном, чужом мире, который начинался за пределами их города. И еще он увидел, что жители самого большого города в мире страшно одиноки. Какая-то сила, сущность которой он никак не мог себе уяснить, разъединяла людей. Нью-йоржец любит ходить на di