Страница 2 из 6
Так власть защищала свои притязания на священность. Недаром почти в тот же год, как отменили скоморошество, было подготовлено и "Соборное уложение", включающее в себя пункты о сожжении на кострах еретиков и о казни за оскорбление чести царя, бояр и воевод.
С того дня, как скоморохи бранились на одном берегу Москва-реки, а на другом стрельцы жгли их дудки, пришел конец скоморошеству. Ватаги, которые были на эту пору в Москве, разбрелись по Руси, но и в прочих городах, даже в больших селах они нередко сталкивались с запретом на потешное ремесло. Им нельзя становилось жить, нечем прокормиться.
Распалась четверка скоморохов: дядька Михал, Евстрат Гойда и еще двое их сотоварищей. Ушел "во фрязи" с другой ватагой самый молодой из них, Никишка Щегол, который играл на лютне. Свое прозвище он получил за редкостную способность к подражанию. Теперь бы его назвали певцом-имитатором. Парень уже бывал за пределами Руси, в немецких землях, где его дар проявился самым неожиданным образом. Как любой скоморох, Никишка умел кричать петухом, лаять, мяукать и всячески щебетать по-птичьи, разве только делал это виртуознее и разнообразнее других. А в неметчине он услыхал песню на тамошнем наречии, взял и запел ее сам. Правду сказать, Никишка запел не по-немецки, а чутьем уловив звуковой строй языка, завел сущую тарабарщину. Так подражают птицам. Но Щегол рассмешил народ на базарной площади, имел успех. К общему веселью он даже поговорил с публикой: те ему по-немецки, а он им по-тарабарски, зато с точностью имитируя голос и манеру речи своего собеседника.
Теперь Щегол ушел "во фрязи" навсегда, "на житье", сказал он своим. Звал с собою и их. Ватага держала совет в кабацкой избе: за скобленым столом пили ячменную сивуху.
-Идемте, братцы, со мной. Что нам делать на Москве? - уговаривал Щегол. - Вон, глядите, великий-то боярин Никита немцев нанял и на немецкий лад потехи устраивает. Нас гонят, а им ничего! Так пойдем же, братцы, во фрязи. Тогда и нас, может, на Москву с хлебом-солью позовут, как станем немцами.
Рядом со своей чаркой Щегол положил на стол ладони, сцепив пальцы: пальцы сцепились, побелели от напряжения и застыли в тоске по лютне.
-Никишка, Никишка, не ходи! - наставительно повторял дед Шумила.
Путь из Москвы за границу представлялся ему очень долгим, дольше оставшихся ему дней жизни. Ему теперь чудилось, что туда и вовсе нельзя дойти.
Косматый медведчик Михал ерничал:
-Захотелось Щеглу за море лететь? Из грязи - во фрязи? Знай Щегол свою рощу. Замерзнешь, не долетишь.
Скоморохи - "меж двор скитальцы". Всяк из них знал по именам многих, кто замерз на дороге "меж двор", не допросившись ночлега у хозяев.
Никишка возражал, что ватага набирается почти в три десятка человек: так, чтобы и от волков оборониться, и добыть ночлег силой, коли не пустят добром. Лишь бы пройти через холодную Русь, а там!..
-Ты, дядька Михал, только зря цепляешься к человеку как банный лист, а там я новую лютню себе заведу, опять играть стану, - с горячностью возразил Михалу Щегол.
Как всякий человек, который еще недавно считался ребенком, Никишка обидчиво встречал насмешки на свой счет. Михал, глядя на него, только смеялся глазами.
На столе в глиняных плошках плавали в жиру горящие жгуты из тряпичек. Богатырь Евстрат Гойда с любопытством совал пальцы в огонь. Он был силовым жонглером: жонглировал кузнечными молотами-балдами. Ладони Гойды так огрубели от подхватывания на лету полупудовых молотов, что он не чувствовал ожога от небольшого пламени каганца, а только с напряженным вниманием смотрел, как на пальцах остаются черные следы копоти.
В роду Гойды имелось уже несколько поколений скоморохов. Все они носили это прозвище, которое пошло от выклика плясовой: "Гойда! Гойда!" Сам Евстрат был славен другим талантом: он одновременно подбрасывал и ловил две балды и два куриных яйца. Эту штуку больше не мог повторить никто из знакомых ему веселых людей: одним не хватало силы, другие сразу терялись от смены ощущений, когда в руку приходил то тяжелый молот, а то яичко.
Собравшись "во фрязи", Щегол особенно рассчитывал на Гойду. Тот, сказали бы в наши дни, исполняет уникальный эксцентрический номер, - что ему сидеть на Руси, когда он припеваючи проживет у басурман? Никишка Щегол не только думал найти в нем надежного спутника для дороги, но внутренним взором уже рисовал себе их с Евстратом успех за морем, где-нибудь на площади перед ратушей или собором, в кольце тамошних базарных зевак.
Гойда же, трогая каганец и глядя неотрывно на светлое пятнышко, отвечал смятенно и глухо:
-Я пекло видел во сне. Что будто бы черти там с копытами и хвостами, и рога у них, и на кобылу кладут человека, кнутами бьют...
-Бог с тобой, Евстратушка! - воскликнул медведчик Михал. - Ты же еще не много выпил!
-...не пойду во фрязи, - продолжал все так же Евстрат, - и не буду боле людей потешать. Не то быть мне в пекле. Как во сне-то стрельцы привели меня к сатане, а сатана говорит: "Он домрачей, дайте ему домру". Дали мне, я заиграл, а она загорелась у меня в руках. Чую - жжет, а бросить не могу. Приросла будто.
Свесив голову над столом, обронив на лоб густые светло-русые пряди, Гойда проговорил все это, точно в бреду, и в конце окинул своих собратьев таким страдающим взглядом, что они поотводили глаза. Дед Шумила приоткрыл рот и жалостно взялся за щеку. Никишка Щегол упрямо нахмурился. Самому безбожнику Михалу разбередило душу такое нешуточное упоминание пекла. Он с нажимом проговорил:
-Враки вракуют, Евстратушка, а ты слушаешь и дурацкие сны себе снишь.
Но Евстрат Гойда, опершись лбом на ладонь, завороженно глядел на горящую точку в каганце.
Евстрат Гойда был, говоря нашим языком, премьером своей труппы. Он умел понравиться публике. С простодушием уличного артиста парень старался делать то, что ей было по вкусу, не видя никакого другого смысла в своем искусстве.
Гойда понимал, что уличной и базарной толпе нравится его стать, и он особенно старался ее показывать: держал на плечах деревянный помост, на котором играл на дудке дядька Михал и кружился полуторагодовалый медведь; подбрасывал кузнечные молоты; выступал акробатом-"нижним" в паре с "верхним" Щеглом. Евстрат понимал и то, что людям потешно, когда он, богатырь, рядится в бабье платье, разыгрывает пантомиму с непристойными жестами и затевает борьбу с медведем.
Маленькая ватага Гойды сложилась сама собой. Прежде парень ходил с ватагами других вожаков, несколько лет назад побывал в неметчине. Старый бахарь дед Шумила стал держаться Евстрата, потому что тот не гнал его от себя и не обижал: старик считал молодца Гойду своим кормильцем. Никишка Щегол, который пару годков назад был еще мальчишкой, тоже признал Евстрата как кормильца и вожака. Когда к этим троим прибавился медвежий поводчик, то ватага уже могла выступать самостоятельно.
Чернобородый, седоватый медведчик Михал был не подарок. Он редко поддерживал с ближними хотя б худой мир, а все больше бывал с ними в состоянии доброй ссоры. Дед Шумила сразу раскусил суть его склочной натуры:
-Вот же аспид ядовитый, такая змеюка подколодная!
Напросившись к Гойде в сотоварищи, Михал стал дразнить Щегла, помыкать дедом Шумилой, а сам Евстрат скажи слово - Михал ему сыплет десять. Раз медвежий поводчик так досадил миролюбивому Гойде, что тот двинулся на него грудью:
-Ты, дядька Михал, помни: я молчу, молчу, а ударю -дух вышибу!
Михал бесстрашно посмотрел в его нахмуренное лицо, с нежданной сердечностью взял за локоть:
-Ну, прости, Евстратушка, не сердись. Боле не буду.
Гойда вспыхнул, точно устыдившись, в замешательстве отступил:
-Покоя на тебя нету, дядька Михал. Какой-то ты шалый.
Шалому медведчику Гойда был и не кормилец, и не вожак. Все же дядька Михал ходил с ним по ярмаркам и свадьбам, с ним приставал к чужим ватагам, с ним же и отставал, по-прежнему дразнил Щегла, помыкал дедом Шумилой, а вступись Гойда сам - усмирял его ласковым словом.