Страница 3 из 26
И вот, когда хонайя, владетелем коей я стал спустя три года, уже виднелась вдали, из густого кустарника на дорогу вышла молодая особа примерно твоих, Конан, лет. Тебе ведь уже двадцать?
— Почти, — с неудовольствием кивнул киммериец, заметив, что слово «уже» хон Булла произнес через запинку, очевидно заменив им более неприятное для гостя слово «еще».
— Лицом девица была бела и нежна, — продолжал слегка смутившийся старик, — волос имела тоже белый — вот как у Майло, — а в руках она держала корзину, такую тяжелую, что тонкий стан ее сгибался чуть ли не вдвое. Скажу сразу, что отсутствие спутника, полные скорби прекрасные глаза и писк, доносящийся из корзины, тут же открыли мне истину: неверный возлюбленный оставил несчастную с ребенком! Когда же я, незанятый никакими иными заботами, посмотрел на нее внимательнее, то увидел богатый, хотя и уже чуть запылившийся наряд. Увы, знатная семья обладает теми же предрассудками, что и простая деревенская… Конечно, бедняжку выгнали из дому, как только узнали о ее позоре!
Сердце мое сжалось. Приблизившись, я просил её разделить со мной мою скромную трапезу (сам я не был голоден, но она наверняка была, что немедленно подтвердилось), объяснив свое предложение тем, что душа моя пребывает в печали, освобождению от которой вовсе не способствует одиночество. Она согласилась.
Вдвоем мы довольно быстро справились и с бутылью вина, и с половиной большого круглого хлеба, и с куском солонины. Поначалу девица не желала встречаться со мною взглядом, но потом немного оттаяла и даже назвала мне имя свое и ребенка. Ее звали Майана, а мальчика — Майло, и шла она из той самой хонайи, владетелем коей мне потом предстояло стать. При этом родом она была из Немедии, из самой Нумалии. Как выяснилось еще позже, все мои догадки оказались верны: Майана, дочь богатого барона, полюбила нищего бродячего менестреля и зачала от него дитя. С сей поры и начались ее несчастья… Парень, страшась праведного гнева родителя девушки, тайком скрылся из баронства в неизвестном направлении; она хранила тайну сколько было возможно, по ночам проливая горчайшие слезы; затем, когда признаки бремени стали явны, призналась отцу, который тотчас с позором изгнал ее из дома.
Майана отправилась к тетушке в Коринфию — та любила ее и всегда звала к себе. Увы и еще раз увы. Добрая женщина, в ужасе и негодовании призывая богов преждевременно изъять плод из чрева племянницы, не оставила ее даже переночевать. Помаявшись в хонайе без крова и денег, девушка нанялась, наконец, в таверну подавальщицей и там-то служила до самого появления на свет маленького Майло. Но кому нужна несчастная с младенцем? Конечно же, ее тут же снова прогнали — третий раз за короткое время! — и она, положив сына в корзинку для белья, пошла обратно в Нумалию, горячо надеясь, что при виде внука отец ее смилостивится и примет их обоих. К слову, Конан, я очень сомневаюсь, что жестокосердый барон мог простить дочь…
Я выслушал сию печальную историю, к концу которой слезы катились из глаз моих, и осмелился предложить Майане половину своих денег и совсем немного еды — все, что осталось в моем заплечном мешке. Девушка тоже прослезилась и с благодарностью приняла мою помощь. Затем мы, оба уставшие от душевных переживаний, улеглись под кустом и мгновенно (во всяком случае, я — мгновенно) уснули. А проснувшись… А проснувшись спустя четверть дня, я обнаружил, что Майана мертва… О, Митра… Если позволишь, Конан, я закончу утром…
Хон Булла всхлипнул, отер слезы ладонью и, не дожидаясь милостивого разрешения своего молодого гостя, бегом ринулся в дом.
Перед самым рассветом, когда верная спутница ночи — тишина — еще не улетела в заоблачные дали, киммериец пробудился. Ильяны рядом уже не было; остался только ее запах, легкий, цветочный, заново возбуждающий желание любви, да белокурый волнистый волос, зацепившийся за жесткую, словно лошадиную, черную Конанову прядь. Тем не менее, сердце юного варвара билось ровно, и исчезновение Ильяны он спокойно отнес к тому сну, что видел только что. Странно — вдруг показалось ему, — что сей сон был смутен и мрачен и даже оставил некое неясное ощущение тревоги в душе: последние пять с лишком дней путь его, вплоть до самого дома хона Буллы, ни разу не прерывался чужой волей либо непогодой, да и в прошлом не таилось ничего такого, что могло бы навеять дурь и забвенье. Он только что вернулся из далекого снежного Ландхааггена, где отыскал деревню племени антархов и передал им символ их существования в мире — вечнозеленую ветвь маттенсаи, отнятую ценой жизни друга у злобного монстра, что обитал на Желтом острове в море Запада, а это дело составляло суть девятнадцатого года его бытия, так что можно было считать, что душа его вполне спокойна, ибо свободна.
Откуда же та щемящая тоска в груди? Обыкновенно истоки ее в прошлом, но вдруг это природное чутье варвара уловило нечто в будущем? Нет, сия мысль оказалась киммерийцу не под силу. Он сердито зевнул, возвращаясь в явь, и рывком встал с тахты.
Подойдя к огромному — почти во всю стену — открытому окну, Конан убрал тонкую полупрозрачную занавесь, что едва заметно колыхалась от нежного дыхания зарождающегося дня, и всмотрелся в уходящую ночь. Где-то там, очень высоко, за невидимыми сейчас облаками, куда она поднимется через несколько мгновений, находятся Серые Равнины — приют мертвецов… Там в вечных сумерках и маете бродит и его верный друг Иава Гембех, и девочка Мангельда из племени антархов, и… И он сам тоже рано или поздно попадет туда же… Что ж, если боги устроили мир так странно, что каждый непременно должен умереть, Конан вполне согласен, только лучше все-таки не слишком рано и не слишком поздно…
Первый свет озарил, наконец, равнину, простирающуюся перед домом хона Буллы, и ночь, растворяясь во взоре ясного ока Митры, освободила все звуки — засвистали, зачирикали птицы, пробудилась земля, глубоким вздохом своим наполняя все живое, зашуршал туфлями Майло, отправляясь по нужде во двор, заплескались в полном голубоватой чистой воды наузе юные наложницы…
— Ко-онан!.. — шепотом пропел хон Булла, появляясь в проеме дверей Конановой комнаты. — О, ты уже встал? Я пришел звать тебя к столу.
Киммериец с готовностью кивнул, живо натянул легкие полотняные штаны и, завязав спутанные длинные волосы свои в хвост, пошел за хозяином. Восьмиугольный приземистый стол красного дерева был уставлен блюдами, чашами и сосудами так, что меж ними и ребенок едва бы смог просунуть палец. Виноград, коим Коринфия славилась издавна, в новорожденном солнечном свете играл всеми цветами от ярко-желтого до фиолетового; оранжевые апельсины, светло-зеленые продолговатые дыни, розовые в крапинку жирные абрикосы даже сквозь кожуру распространяли тонкий нежный аромат; сочные куски холодной телятины, проложенные дольками лимона, занимали самое большое блюдо посреди стола; вино, поданное в высоких узкогорлых бутылях матового стекла, разнилось не только крепостью, цветом и происхождением, но и вкусом, и запахом, оттенки коих не оставили бы равнодушным и самого что ни на есть важного и привередливого ценителя. Конан же, узрев все это великолепие, издал лишь одобрительный присвист — а более от него никто и не ожидал, — после чего принялся за еду с завидным аппетитом, проворно поглощая все без разбора, тем самым заслужив фырканье и шипение злобного Майло.
В отличие от киммерийца приемный сын хозяина ел не то чтобы степенно, но так лениво и с таким надменным выражением длинного белого лица, что у более чувствительного гостя своим видом вызвал бы изжогу. Отламывая крошечные кусочки мяса, он отправлял их в рот и потом долго и нудно жевал, сопровождая труд сей глубокими вздохами. Покончив с телятиной, Майло тщательно, с причмокиваньем, облизал пальцы и принялся за виноград, причем косточки он выплевывал прямо на стол, то и дело попадая в блюда и чаши. Хон Булла, сам давно привыкший к подобным манерам приемыша, в присутствии гостя смотрел на него с укоризною, и совершенно напрасно: все его взоры проходили сквозь него, как луч солнца сквозь стекло, — он просто не обращал на них ни малейшего внимания.