Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 113



Третий сценарий в пропаганде используют Хаким Бей, Ги Дебор, Унабомбер.

Внутренний и внешний анархисты, подлинная утопия которых — это само восстание, а не его частное историческое выражение и уж тем более не некое «послереволюционное» бытие, используют три вышеназванных сюжета, детализируя их на местности и по ситуации, как буддистский наставник использует пробуждающие коаны, а гностик — посвящающие притчи.

Речь может идти об обострении протеста на территории мировой метрополии, о сохранении экологии, о контркультуре, о непроницаемых большим социумом линзах инобытия, о теологии освобождения или о технологии дестабилизации режима жизни современного мегаполиса, об избавлении от воспитанного семьей невроза или о концептуально новом способе общественного воспроизводства. Для анархиста, говорящего об этом, речь всегда будет идти о провокации пробуждения, об откровении, которое человек однажды обнаруживает в себе и узнает, что если оно ЕСТЬ, значит нет никакой системы, её истории и её «наиболее разумной на данный момент» власти, поэтому с этой властью не может быть никакого тактического консенсуса и временного компромисса. Анархист не может обнаружить это откровение вместо вас у вас внутри, зато он может попытаться его спровоцировать, тронуть с места первый камень вашей лавины-интифады.

У анархизма, даже в самом внешнем, то есть исключительно социальном, смысле растут перспективы в западном обществе, как и вообще у всякого радикализма. Наблюдатели связывают это с геополитическим поражением советского блока, а значит, с утратой возможности социального шантажа верхов со стороны дискриминируемых, выгодно разыгрывавших «красную карту» во второй половине ушедшего века.

Новая принятая в постиндустриальном обществе контроля система «гибкой», или «домашней», эксплуатации упраздняет многие из прежних социальных завоеваний, гарантий, а также существенно тормозит нежелательную «гедонистическую» эмиграцию из третьих стран, что приводит все чаще к прямым уличным столкновениям и другим непарламентским, даже неконституционным, формам выражения недовольства, в которых тамошние анархисты и их симпати-занты традиционно играют детонирующую роль. Подробно эти «глубинные» (в смысле — не всегда заметные для читателей популярных СМИ) процессы проанализированы в новой, написанной в римской тюрьме Ребибья книге Антонио Негри «Империя».

Возможно, главное внешнее послание анархизма — это попытка оценить любые коллективы по достигнутому в них уровню доверия, а не по экономическим или информационным показателям.

Уровень доверия в разных сообществах может оставаться в рамках семьи, клана, банды, этнической диаспоры и т.д. Может понижаться (победа системы) или повышаться (успех анархии). Людьми, которые не доверяют друг другу, легко управлять: достаточно определить границу, где кончается их уровень и с какой ноты они уже могут быть запросто противопоставлены друг другу.

Даже отец классичечкого анархизма князь Кропоткин признавался, что впервые серьезно ощутил губительное влияние государственности на личность, путешествуя по Сибири и наблюдая ежедневную жизнь кочующих автохтонов и скрывающихся от «петербургского антихриста» духоборческих общин. И там, и там был выражен совершенно непредставимый для столичного жителя уровень доверия. Именно тогда главный общественный вопрос был для Петра Алексеевича решён, а европейская прудоновская терминология потребовалась для того, чтобы сформулировать это решение в доступной для интеллигенции того времени форме.

Проблема доверия прямо связана с мировоззрением и методологией. Мировоззрение обычных людей массового, буржуазного, информационного общества начала XXI века не может превратиться в методологию, то есть стать их практическим повседневным руководством, оно невротически отчуждено и напоминает скорее мифологию, воплощенную не в буквальной реализации, но в потребительском ритуале.

Отчужденное мировоззрение, какими бы словами оно ни выражалось и в харизме каких бы лидеров не воплощалось, остается мифом, принимает желаемое за действительное до тех пор, пока, наконец, мировоззрение не превратится в методологию. Многочисленные фабрики грёз, с конвейеров которых сходят массовые легенды, эксплуатируют как раз эту невозможность превращения мировоззрения из мифа в метод. Таких людей ничего не стоит подчинять сколь угодно долго, используя объекты их мифа как вечную и никогда не достижимую приманку. Зато с теми, кто личным усилием сделал своё мировоззрение методологией, остается либо бороться, либо дружить, их существование становится для общества контроля фактом, игнорировать который нельзя.



Уровень доверия прямо связан с возможностью мобилизации, то есть превращения вашего мифа в метод. В минуты общественного подъема, революции, социальной экзальтации вас примут за своего, разделят с вами хлеб, вино и горсть патронов только из-за вашей принадлежности к побеждающему классу или освобождающейся нации. Уровень доверия в рамках целого народа описан в советской сказке о Кибальчише и военной тайне. Тайну знала вся страна, но никто её не выдал.

«Экстремальная» литература второй половины двадцатого века демонстрирует как центральную проблему нечто обратное — кризис доверия даже в границах сознания отдельной атомарной личности. У ее единственного (всегда одного и того же) героя уровень доверия понижен до нуля, то есть герой доверяет только себе, но за этим нулем быстро обнаруживается минусовая степень: навязчивая тема — герой перестает доверять себе и распадается на созвездие спорящих и конкурирующих несчастных сущностей, хоровод неполных и антагонистичных химер.

Глобалисткая социальная философия в лице того же Фрэнсиса Фукуямы или Жака Аттали нарочно смешивает такие понятия, как «уровень доверия» и «уровень корпоративности», заминая бескорыстную, иррациональную основу доверия в отличие от корпоративности, исходящей из обязательного, заранее оговоренного наказания

для нарушителей соглашения. Доверие не предполагает никакой внешней ответственности, кроме ответственности перед самим собой и историей своего вида, и степень этой ответственности, достигнутая каждым из нас, определяет наш личный градус доверия.

«Корпоративность» Фукуямы выгодна монополистическому капитализму как основа его плановости. Плановость современного корпоративного хозяйства должна держаться на чем-то пародирующем доверие, ведь буржуазность — это синоним паразитарности и заимствования, у неё нет никаких собственных оснований для самосохранения, кроме сценариев, украденных и искаженных либо в докапиталистическом прошлом, либо в посткапиталистическом «полагаемом будущем».

Анархисты и крайне левые оценивают настоящий момент как высшую, планетарную стадию власти капитала, когда сама возможность сознания людей заранее конвертируется в капитал при помощи информационного террора системы. Журналисты чаще называют этот строй «глобализмом», «новым мировым порядком», геополитики — «мондиализмом».

Культ доверия, не искаженного корпоративностью, — социальная миссия анархистов, их вклад в международный революционный проект. Чем больше людей готово помочь вам, участвовать в вашей жизни, считая её и своим делом на основании вашей с ними идентичности, — он наш, потому что он одних взглядов, в том же положении, относится к той же культуре, принадлежит к прямоходящему виду, теплокровный, живой, существующий, — тем ближе мы, по мнению анархистов, к самореализации и свободе.

Анархистам недоступна магия имени и гипноз авторитета. Наши здешние имена условны, а авторитеты оплачены кем-то как даровая похлебка для поиздержавшихся духом. Помимо социоэкономических, более или менее способствующих, предпосылок анархистской практики всегда остается и метафизика революционного флага, вечно актуальная притягательность этой манящей вертикали. В этом пафос внутреннего анархизма и его тавтологии. Этот пафос, как и сам флаг, совершенно не нов. Флаг означает вертикаль, а его цвет лишь зовет нас к ней. Черный предпочтительнее потому, что это цвет отказа, отсутствия, изъятия всех обманывающих возможностей зрелищного спектра. Одни предпочитают поддерживать эту вертикаль, другие — за нее держаться. Для анархистов оказаться в числе первых — честь, в числе вторых — шанс.