Страница 4 из 81
И поэтому, когда осенью 336 года Самоса достигло известие о внезапной смерти Филиппа, афинские клерухи заметно приободрились, хотя, возможно, и не решались столь открыто выражать свою радость по поводу гибели деспота, как это было в Афинах, где «началось всеобщее ликование» и афиняне «распевали победные гимны так, как будто они сами совершили сей доблестный подвиг». Наверное, друзья и соседи Неокла, так же как и обыватели по всей Греции, пересуживали потихоньку подробности смерти царя, убитого на свадьбе собственной дочери: может быть, это была месть отвергнутой Филиппом царицы Олимпиады, его первой жены и матери наследника престола, а может быть, к этому приложили руку персы. Вспоминая всем известные сплетни о неумеренности царя в питии и любовных удовольствиях, о его неотесанности и грубости, о неладах в его семье, все соглашались на том, что жизнь македонского варвара и не могла окончиться иначе, чем она — слава бессмертным богам! — окончилась: собаке — собачья смерть.
Как многим в Греции, и особенно в Афинах, самосским клерухам хотелось надеяться, что эллинам все же удастся восстановить былое благополучие. В народе поговаривали о том, что теперь вот, возможно, настало время вновь попытаться остановить продвижение македонян (в обстановке всеобщей недолгой радости это казалось вполне реальным), однако этим надеждам не суждено было сбыться: сын Филиппа Александр, человек столь выдающихся дарований, что он казался скорее богом, чем смертным, и сам уверовал со временем в свое божественное предназначение, этот великий Александр поставил последнюю точку в истории греческих полисов, после чего потянулась длинная серая полоса их бесславного угасания.
В это время Эпикур уже учился в школе своего отца, как считают античные авторы, и отличался незаурядными способностями. Позавтракав парой лепешек с маслинами и козьим сыром, он приходил пораньше в класс, чтобы помочь отцу протереть мокрой губкой скамьи и доску, приготовить все для занятий. Потом собирались другие мальчики, и Неокл учил их читать, считать и писать, рассказывал о тех землях, что лежат вокруг срединного моря, о народах, живущих на них, пел вместе с ними старинные гимны, аккомпанируя на лире. Он читал им поэмы Гомера, «Труды и дни» Гесиода, и дети повторяли за ним нетленные строки, заучивая их наизусть. Чеканные строфы «Илиады» и несколько тяжеловесные сентенции беотийского пахаря (теперь уже, по-видимому, безвозвратно устаревшие) звучали, повторяемые звонкими детскими голосами, точно так же, как в те далекие годы в маленькой школе деревни Гаргетта, когда он, Неокл, восьмилетним мальчишкой начинал свой жизненный путь.
При всей скромности своего положения (впрочем, у многих из его соотечественников не было теперь и этого — ни надела, ни места учителя) отец Эпикура был образованным человеком. В дни его молодости, несмотря на всю тяжесть поражения в многолетней войне со Спартой, сокрушившей былое могущество афинян, все-таки еще сохранялись надежды (как теперь выяснилось, совершенно безосновательные) на то, что положение государства, а следовательно, и каждого из граждан со временем переменится к лучшему. Еще сохранялась тяга к познанию, и молодые люди, такие, как Неокл, читали старинных поэтов, логографов, сочинителей более позднего времени — Геродота и Фукидида, были знакомы, хотя бы поверхностно, с воззрениями Анаксагора, Протагора и Горгия, со странной мудростью Сократа — со всем тем, к чему, вероятно, успел прикоснуться и Неокл, прежде чем, гонимый нуждой, он покинул Аттику и потом из-за нехватки средств лишь несколько раз побывал в Афинах.
Спустя много лет, проводя годы на Самосе в сменявших друг друга трудах и заботах, Неокл с удивлением вспоминал: неужели же это был он и все это было? Он вспоминал, как молодым сильным парнем ходил, бывало, пешком на праздники в Афины, смотреть театральные представления во время Дионисий и Леней, и, воодушевляясь, начинал пересказывать своим маленьким, отроду ничего подобного не видевшим ученикам Софоклова «Эдипа» или же «Елену» Еврепида, и в памяти неожиданно для пего самого всплывали вдруг целые строфы. Но потом воодушевление гасло и на душе становилось еще тяжелее и горше: Неокл давно понял и, как многие из его соплеменников, даже смирился с тем, что ни о каком улучшении жизни ни его самого, ни его сыновей не может быть и речи, с тем, что прошлого не возвратить и многое из того, что раньше считалось необходимым для свободного, образованного гражданина, теперь можно было навсегда позабыть. Афиняне издавна считали обязательным для своих сыновей умение петь и играть на каком-нибудь инструменте — для развития души, декламировать стихи древних поэтов, то есть все то, что пристало благородному времяпрепровождению обеспеченных людей, которым никогда не придется заботиться о хлебе насущном и заниматься тяжелым физическим трудом. И все это было в общем не нужно тем детям бедняков, не всегда даже достаточно сытым, которые приходили в школу Неокла.
Какое уж тут благородство души, взращенное на изучении древних поэм и высеченных на стенах Дельфийского храма изречений, когда само свободное будущее этих детей вызывало сомнения, когда вся жизнь эллинов подошла, казалось, к самому краю и определялась теперь не бессмертными богами и даже не равнодушной судьбой, а прихотями полуварварского царя. И думалось невольно: кому теперь это нужно — «Познай самого себя», «Преодолевай гнев», «Добрым быть нелегко» — вся эта порядком обветшавшая мудрость свободных и сытых людей, которая мало в чем могла помочь тем, кого, как несчастных жителей Олинфа, поджидал не сегодня завтра рабский удел и перед которыми со всей ужасающей простотой вырисовывалась лишь одна основная задача — выжить. Теперь молодежь нуждалась в какой-то иной, неизвестной Неоклу мудрости, и ему оставалось лишь добросовестно отрабатывать гроши, которые платили бедняки родители, делясь с ребятишками тем, что сам успел усвоить когда-то, да пускаясь порой в ненужное, горькое плавание по великому прошлому Греции, после которого до боли невыносимым казалось возвращение к реальности.
Между тем события в Греции разворачивались так, что Неокл имел все основания беспокоиться о будущем сыновей, особенно если самосцы в конце концов сгонят их с участков. Он видел, что ему вряд ли удастся послать сыновей на несколько лет в Афины пополнить образование, а надо бы, особенно Эпикура, незаурядные способности которого и тяга к знаниям (все то, что наполнило бы его раньше, как и всякого отца, гордостью и восхищением) при теперешней жизни просто пугали. Его старший сын на глазах становился взрослым, равнодушный к забавам и играм сверстников, с не по-детски серьезным взором и пытливым умом, все чаще устремлявшимся к небу, к бескрайнему и непостижимому космосу. Его мало интересовали поэзия и музыка и, довольно безразлично внимая восторженным воспоминаниям отца о пышных представлениях в театре Диониса (тем более что на Самосе театральные представления были к этому времени редкостью), Эпикур упорно расспрашивал его о том, о чем сам Неокл знал значительно меньше — о мудрости Гераклита, Анаксагора и Протагора, о том, какие же секреты мироздания открылись этим бессмертным мужам на долгом пути познания мира. Неокл старался припомнить все, что он знал об этих философах, убеждался, что знаний его слишком мало, чтобы насытить пытливый ум сына, и думал о том, что придется его все-таки отправить поучиться к какому-то философу, хотя бы ненадолго.
Как свидетельствуют античные писатели, Эпикуру уже с раннего возраста была суждена та двойственная жизнь, которой жили и некоторые другие философы древности: жизнь бедняка, озабоченного каждодневным добыванием средств к существованию, и мыслителя, жаждущего проникнуть в загадки Вселенной, и так жил он почти до сорока лет. Он беседовал с отцом о «Теогонии» Гесиода философскую символику которой разглядел еще в детстве, а потом помогал ему убирать помещение для занятий, обрабатывать их земельный участок. Как смеялись впоследствии недоброжелатели, «он при матери ходил по лачугам, читая заклинания, а при отце учил азбуке за ничтожную плату». И действительно, в определенные дни его мать Хайрестрата ходила по домам совершать очистительные жертвоприношения, изгонять духов, читать заклинания против всякого зла, она брала с собой старшего сына, и перед уже задающимся извечными вопросами юношей вставала удручающая картина невежества, темноты и бессмысленных суеверий — зрелище, способное заглушить самые светлые намерения и поставить под вопрос саму необходимость познания. Старухи, шепчущие присловья, плюющие через плечо, брызгающие водой, переставляющие в каком-то имеющем для них некий тайный смысл порядке потемневших от времени божков на алтарях, девицы, мечтающие о приворотном зелье для богатых содержателей и до крика пугающиеся сов, ворон и летучих мышей, стяжатели с желтыми лицами и толстыми пальцами (из тех, что переворачивают дома всю мебель, если вдруг потеряется грош) — все они, чередой проходящие перед сыном Хайрестраты (он стоял за матерью, держа мешочек со всеми ее атрибутами), вызывали в нем презрение и жалость. Эти люди казались достаточно противными и в то же время совершенно беззащитными перед сонмом темных сил, которые, видимо, окружали их в зыбкой и небезопасной реальности и которые им хотелось то ли умилостивить, то ли отогнать.