Страница 2 из 81
Филипп же, увеличив «свою власть более золотом, чем оружием», постепенно распространил свое влияние на Аркадию и Аргос, Мессену и Сикион, и только Афины, Коринф, Мегары и некоторые другие города, вступившие в союз с афинянами, стремились воспротивиться экспансии македонян, напоминая соплеменникам о страшной участи города Олинфа: презрев все божеские и человеческие установления, Филипп приказал разрушить захваченный им город, а жителей распродать как рабов. И долго потом еще рассказывали потрясенные очевидцы, как пели на чьих-то чужих пирах почтенные матери разоренных семей и дочери благородных отцов, бывшие горожанки Олинфа, а тех, что отказывались развлекать захмелевших гостей, хозяин подбадривал ремнем по обнаженной спине. Об этом и о многом другом, похожем и столь же страшном, не уставал рассказывать Демосфен, который, разъезжая по городам, убеждал греков объединить свои силы для решающего сражения с македонянами. Однако подарки и посулы Филиппа также делали свое дело, к тому же давало себя знать старинное соперничество между греческими городами, и поэтому знаменитые «филиппики» афинского оратора, его вдохновенные, преисполненные патриотизма речи, его страстные панегирики демократии, разоблачения коварной политики Филиппа не встретили той единодушной поддержки, на которую он, вероятно, рассчитывал. Эллада притихла, разъедаемая неисцелимыми противоречиями, тревогой и опасениями, в тяжелом предчувствии грядущего поражения, а Филипп со своими фалангами уже двигался бодрым маршем на юг, к Фермопилам, полный решимости навсегда положить конец независимости Афин и других городов, которые еще не расстались с надеждой сохранить свою свободу.
Но была и другая Греция, не только та, по чьей древней земле начинали свое победное продвижение македонские фаланги, — острова Эгейского и Ионического морей, на которых (и особенно на тех, что вот уже более ста лет подчинялись афинянам) несколько по-иному воспринимали известия о наступлении македонян. Богатые и самостоятельные в прошлом, славные некогда своими поэтами, ремесленниками и мореходами, торговавшие чуть ли не со своей Ойкуменой, эти острова были подчинены, ограблены и унижены афинянами, их бывшими союзниками по борьбе с персами, и поэтому не испытывали особой враждебности к Филиппу, видя в этом полуварварском царе если уж не освободителя, то, по крайней мере, мстителя, некий божественный перст, карающий теперь надменных и своекорыстных обидчиков за зло, причиненное ими своим же братьям по крови, языку и культуре.
Одним из таких островов был овеянный легендами Самос. Два века назад его тяжелые широкие корабли (их так и называли — «самены»), груженные разнообразным товаром, бороздили во всех направлениях срединное море, а поэты, влюбленные и беззаботные, такие, как бедный Ивик, воспевали всесильного бога Эрота с его черноогнистым взором в длинных ресницах… Однако могуществу и процветанию Самоса был положен конец, после того как почти сто лет назад афинский стратег Перикл осадой взял остров и в наказание за непокорность, за стремление отложиться от Афин, а также за приверженность к олигархическому образу правления часть жителей острова была изгнана. Их земли были поделены на участки — клеры и розданы переселенцам из Аттики, тем обедневшим гражданам, которых была уже не в состоянии прокормить скудная влагой и плодородными почвами земля Кекропа. С тех пор афинские власти теснили и теснили понемногу самосцев, обрекая их на вынужденное изгнание, на постепенное вымирание, — число же афинских клерухов возрастало.
Может быть, кто-то из этих клерухов поправил свои дела за счет полученного надела, может быть, кто-то из них даже разбогател, но думается, что большинство переселенцев из Аттики и на Самосе с трудом сводили концы с концами, проводя свои годы и дни в тяжелой земледельческой работе, окруженные затаенной враждебностью местного населения, тоскующие по блистательным Афинам, таким равнодушным к своим менее удачливым сыновьям. Так жил и клерух Неокл, родом из аттического селения Гаргетта. Некоторые из античных писателей склонны считать, что предки Неокла были знатными людьми, но, как утверждал поэт Еврипид, «злая бедность заглушит славу имени», а Неокл был настолько стеснен в средствах, что ему с трудом удавалось прокормить четырех своих сыновей, Эпикура, Хайридема, Неокла и Аристобула, обрабатывая свой надел и, кроме того, обучая письму и счету местных ребятишек. Старшим из этих сыновей был, по-видимому, Эпикур, родившийся 7-го числа месяца Гамелеона, в конце 342 — начале 341 года до н. э., будущий великий философ, известный античному миру под именем Спасителя людей. Впоследствии римлянин Марк Туллий Цицерон, один из наиболее ревностных ниспровергателей Эпикура, называл его «знаменитым гаргеттянином», а поэт Тит Лукреций Кар, вдохновеннейший из последователей Спасителя людей, изложивший его учение в своей бессмертной поэме «О природе вещей», считал родиной философа блистательные Афины, которые
Не очень крепкий здоровьем, из бедной семьи, Эпикур, как считают писавшие о его жизни, рано узнал нужду и страдания, и о нем в отличие от многих других просвещенных мужей и философов вряд ли можно сказать, что «он был воспитан в богатстве и вырос в холе». Но прекрасная природа Самоса, мягкий климат и пышная растительность, обаяние утонченной старинной культуры — все то, что рождало здесь в прошлом вдохновенных поэтов и отразилось в подобных древней поэзии мистических построениях философа Пифагора (сына самосского резчика по камню), — все это, безусловно, оказало глубокое воздействие на формирование духовного мира незаурядного сына клеруха Неокла, заложив основы его великой убежденности в том, что ни болезни, ни бедность, ни превратности истории, как бы катастрофически они ни оборачивались порой, не могут и не должны заслонить для человека непреходящей красоты мира, самоценности бытия.
Это было такое тяжелое время, когда сам солнечный свет, казалось, померк для афинян, заслоненный македонскими копьями, но для маленького мальчика, играющего на песке, укатанном за ночь морскими волнами, цепляющегося за подол матери, хлопочущей у очага, бегущего вслед за отцом вдоль сухой золотистой стены созревшего ячменя, все было пока безмятежно и спокойно в этом мире, где летние дни точно плавились в мареве дрожащего воздуха, а мелкие зимние дожди несли с собой желанную прохладу и отдых земле и людям. Летними ночами небо, подобно огромному куполу, накрывало собой остров и море вокруг, сияли-переливались в непостижимых глубинах мирового пространства мириады далеких светил. Космос вещал лишь немногим понятным языком о своих неразгаданных тайнах, и мысли сына Неокла, которому уже в раннем возрасте стал слышен этот зов, обращались, еще словно на ощупь, невольно и неосознанно, к загадочному круговороту сосуществующих и сменяющих друг друга миров в бесконечности вселенной. С наступлением ночи для него словно бы приоткрывались заветные двери в тот беспредельный, издревле манящий к себе человека мир, который считали своей истинной родиной и мудрейший из смертных Гераклит, и бессребреник Анаксагор по прозвищу Ум, и непримиримый к несообразностям жизни Платон, искавший в надземных высях то вечное царство нетлепных идей, которое бы оправдало и придало смысл всему, что творится здесь, на земле.
Подобно своим предшественникам на вечном пути познания, Эпикур рано ощутил себя (еще задолго до того, как осознал) частью, пусть даже незаметной и крохотной частицей, этого огромного мира, «не созданного никем из богов и никем из людей» (как учил Гераклит) и остающегося неразрешимой загадкой даже для наиболее совершенного из собственных созданий — человека. И, проникнувшись осознанием грандиозности мироздания, уверовав в то, что высшим предназначением разумного существа является осмысление жизни вообще и своего бытия в частности, сын Неокла с юных лет относился со спокойным безразличием, а позднее — с бессильным презрением к деяниям сильных мира того, деяниям бессмысленным и кровавым, которым было невозможно воспротивиться, но которые в конечном счете ничего не меняли в вечном круговороте все поглощающего времени.