Страница 22 из 96
Когда Харри Либенау прощался со своей кузиной Туллой Покрифке, на ней была кокетливая форменная пилотка трамвайной кондукторши: «Смотри, чтобы тебе нос не отстрелили!»
Меня провожал отец. В трамвае мы ехали молча. Потом ему пришлось купить перронный билет. В своей велюровой шляпе он выглядел вполне прилично, под стать представителю среднего класса. Мужчина сорока с лишним лет, которому до сих пор удавалось пережить войну в штатском.
Он непременно хотел сам нести мой фибровый чемодан. Отец, от которого я, пока рос, всячески желал избавиться, он, на кого я возлагал вину за тесноту двухкомнатной квартиры и за общий туалет на четыре семьи, он, которого я готов был убить моим гитлерюгендским кинжалом, он, чьему искусству превращать душевные переживания в супы некто станет позднее подражать, он, мой отец, к которому у меня никогда не возникала нежность, зато слишком часто сталкивали ссоры, он, этот жизнерадостный, беззаботный, легко поддающийся искушениям человек, который всегда старался блюсти приличия и гордился «отменно изящным почерком», который по-своему любил меня, прирожденный добропорядочный супруг, которого жена называла Вилли, — стоял рядом со мной, когда, раздувая пары, подошел поезд.
У него, а не у меня на глазах выступили слезы. Он обнял меня. Нет, именно я обнял отца, настаиваю на этом.
А может, мы просто обменялись мужским рукопожатием?
Мы оставались неразговорчивы, скупы на слова? «Будь здоров, отец!» или «До скорого, папа!»
Снял ли он шляпу, когда поезд отошел от перрона? Пригладил ли смущенно светлые волосы?
Махнул ли вслед велюровой шляпой? Или даже носовым платком, который летом, при большой жаре, завязывал на концах четырьмя узелками, превращая в уморительный головной убор?
Отчетливо помнится лишь панорама удаляющегося города со всеми его башнями на фоне вечернего неба. По-моему, слышался бой колоколов с церкви Святой Катарины, вызванивавший песню:
Больше всех других городских церквей, камень за камнем возрождавшихся из руин в послевоенные годы, именно церковь Святого Иоанна, стоящая несколько в стороне от остальных, ближе к Мотлау, привлекала меня во время каждого приезда в родной город, который старался восстановить свой прежний облик. Внешне не поврежденная, но изнутри выгоревшая и разоренная, эта кирпичная страдалица на протяжении десятилетий служила для польских реставраторов складом, где хранились пригодные для нового использования обломки.
В марте пятьдесят восьмого я, расспрашивая об этой церкви одного из немногих оставшихся здесь стариков, который все еще называл себя немцем, услышал, что когда сначала бомбардировки, а затем артиллерийские обстрелы разрушили город, когда вместе с домами, уничтоженными пожаром на улицах Хэкергассе и Йоханнесгассе, Нойнаугенгассе и Петерзилиенгассе, сгорела и церковь Святого Иоанна, то больше сотни мужчин, женщин и детей, искавших там убежище, погибли если не от дыма и пламени, то оказались погребены под обрушившимися стенами, штукатуркой и кирпичными сводами. «Только об этом, — сказал старик, — никто теперь и слышать не хочет».
С другой стороны, поляки утверждали, будто, когда женщины бросились в церковь, чтобы укрыться там, ее подожгли русские. Кто бы это ни сделал, устояли только обугленные стены.
Позднее треснувшие каменные плиты устоявшей церкви, ее усыпанный щебенкой пол стали хранилищем городских останков: сюда собирали каменные украшения фронтонов, фрагменты рельефов, балюстрады террас с улиц Бротбенкенгассе, Хайлигенгайстгассе и Фрауэнгассе, барочные дверные арочные рамы из гранита. Все, что сохранилось от прекрасной резьбы по камню, украшавшей Двор Артурса, все другие реликты, которые отыскались на свалках, — каждую находку снабжали аккуратной надписью и учетным номером, после чего отвозили на склад, где держали до использования при реставрации.
Каждый раз, когда мне удавалось пробраться внутрь церкви — а ее портал всегда закрывали довольно небрежно, — я неизменно обнаруживал в пыли и щебне среди аккуратно уложенных обломков чьи-то кости и косточки, причем было неизвестно, относятся ли они еще ко временам Средневековья или же напоминают о мужчинах, женщинах и детях, которые якобы погибли в ярко пылавшей церкви Святого Иоанна, когда вокруг горел весь город и его храмы.
Толком никто ничего не знал. Возможно, кости высыпались из треснувших гробниц под напольными плитами. На беглый взгляд кости любых столетий похожи. В церкви Святого Иоанна, где некогда устанавливали свои алтари гильдии корабелов, бочаров и сундучников, до XVIII века под каменными плитами из песчаника или гранита с высеченными на них надписями хоронили богатых негоциантов и судовладельцев.
Кому бы ни принадлежали эти кости и косточки, они были частью каменных останков и вместе с ними служили свидетельством истории. Вероятно, поэтому в разоренной церкви уже в пятидесятые годы стали проводить натурные съемки польские кинематографисты: свет, проникавший сквозь высокие, кое-где забитые досками окна, привлекал операторов и режиссеров, так как создавал определенную эмоциональную атмосферу.
Во время моего последнего приезда в Данциг я увидел, что церковь Святого Иоанна сильно изменилась. Ни хранилища каменных останков, ни костей и косточек. Пол выровнен, окна застеклены, кирпичные стены отремонтированы. Слушатели сидели на стульях, ряды которых уходили далеко в глубь нефа, где я читал отрывки из «Траектории краба».
И пока строка за строкой разыгрывалась гибель океанского лайнера с многочисленным людским фрахтом на борту, а я читал, прислушиваясь к акустике церкви, та часть моих мыслей, которая предпочитает обращаться к прошлому, искала подростка, покинувшего город тогда, когда он стоял еще целым со всеми своими башнями и фронтонами.
Как я страху учился
Припомнилось ли мне по дороге до Берлина мое первое путешествие в том же направлении, возвращающее меня в детство? Когда же это было — в тридцать шестом, олимпийском году или годом позже?
Я был еще учеником народной школы, когда согласно так называемой программе отправки детей в сельскую местность нас доставили поездом в Рейнланд, к самой границе с Голландией. Поскольку отправляли нас из суверенного государства, коим был Данциг, мы увидели весь тогдашний марионеточный театр: сначала пришли данцигские таможенники, потом дважды — польские, в другой форме, и, наконец, на пограничной станции Шнайдемюль германские, опять-таки в другой форме. И честь всякий раз отдавали иначе: одни подносили к козырьку фуражки ладонь, другие — два пальца, третьи — снова ладонь.
Все это происходило через небольшие промежутки времени. У каждого из ребят на шее висела целлофановая папочка с документами, которыми мы очень гордились.
Я работал у крестьянина, который держал коров и откармливал свиней, его сын Матиас был моим ровесником; здесь я научился из тщательно разглаженных грядок выкапывать отростки спаржи, стараясь их не повредить. Следовательно, дело было в мае. Деревня называлась Брайель. Порядки там царили еще более католические, чем в лангфурской церкви Сердца Христова. Жена крестьянина заставляла Матиаса и меня каждое воскресенье ходить на исповедь. Тогда я еще верил в ад и грехов за собой знал предостаточно.
Дорога от четырехугольного крестьянского подворья до сельской школы следов в памяти не оставила. Да и вообще запомнилось немногое. Вижу лишь бесчисленное множество блескучих мух на побеленных стенах крестьянской кухни. С самыми жирными из пойманных мух я устраивал забаву, которую подсмотрел дома у одноклассника, чья любовь ко всяческой живности не знала границ: приклеивал к мухам разноцветные нитки. Мухи с красными, синими и желтыми хвостами кружили над столом, и смотрелось это довольно красиво.