Страница 2 из 6
Пыж взялся за работу как за нечто само собой разумеющееся, будто припоминая известное, заложенное в крови, но давно забытое. Общества Пальмы я теперь избегал. Но именно с ней был связан эпизод, закрепивший в Пыже страсть охотника по боровой дичи.
Пальма догнала нас в лесу. В густом малиннике собаки подняли косача и проследили, как он взвершился на ольшину. Я подошел, высмотрел косача, наблюдавшего собак в чапыжнике под ольшиной. Я не учил Пыжа приносить дичь, и он этого не делал. Тетерев упал комом, нужно было лезть в крапиву за добычей. Но из зарослей с треском уже вывалились обе собаки. Ревниво отворачиваясь от Пальмы, не давая ей обнюхать птицу, Пыж нес косача. Нарядная, освещенная солнцем черно-пегая лайка с черно-белым красавцем петухом в зубах — это было красиво! Оттирая Пальму, Пыж отдал косача мне в руки.
Богатые угодья, обилие дичи, удачный выстрел, обладание трофеем — все это охотничье счастье. И все же самая большая радость для охотника — видеть, как натаскиваемая им собака берется за дело, как ее природная страсть обретает мастерство.
Пыж еще не всегда мог уследить переместившуюся птицу или белку, которые тоже попадались в лесу, у него еще случались пустые полайки, но уменье его росло от охоты к охоте, и так интересно было отмечать новые свидетельства его сообразительности и опыта. У Пыжа стало правилом заходить при моем приближении с противоположной стороны дерева, и если мне приходилось кружить, высматривая птицу, кружил и он, неизменно оказываясь по другую сторону ствола; он перестал царапать кору лапами, несколько раз согнав таким образом птиц. Он еще, случалось, терял голову и горячился, когда оказывался в середине выводка и вокруг с треском начинали взрываться тетерева. Стараясь помочь, я успокаивал его, силился понять то, что происходило в недоступной для меня области запахов, и уж во всяком случае просто не мешать ему, предоставляя время разобраться во всем самому. И Пыж научился держать не только глухарей и тетеревов, но и рябчиков. Отпало искушение «самотопных» случайных выстрелов — теперь я стрелял только тогда, когда выстрел завершал четкую «типовую» работу собаки, и только петухов. Я уверился в лайке и стал чувствовать себя на охоте «хозяином положения», а именно оно, это чувство, делает охоту щадящей и красивой, доставляющей истинное, ни с чем не сравнимое удовольствие.
И началась «медовая» пора наших охот в Заонежье, тогда еще богатом дичью, ягодами и грибами, с его древними тропками и покоем темных озер, со скитской тишиной сосен на мшистых сельгах, с ленивым наплеском солнечной онежской воды… Я вкусил прелесть неторопливого уединенного лесования, молчание которого время от времени нарушалось лаем и скупыми, редкими выстрелами, широко окатывающими гулкие урочища и седые от лишайников скалы, и дни потекли, как один нескончаемый праздник. Само присутствие хлопотливой остроухой собаки с задорно закинутой баранкой хвоста, мелькавшей впереди в зеленом сумраке елей, пробитых дымящимися столбами солнца, радовало душу и вселяло надежду, ожидание счастья. Жизнь стала полной, как пульсирующая жила, украсилась трогательной и благодарной любовью собаки, получившей возможность заняться настоящим делом. С утра до ночи пропадали мы в безлюдных лесах, паслись на ягодниках, с одного камня пили озерную чистую воду, из которой на меня смотрело загорелое и обросшее, разморенное ходьбой лицо с блаженной улыбкой счастливого бродяги… Неужели это я, анемичный горожанин, выбравшийся из каменного чехла квартиры? Мы отдыхали где-нибудь на берегу озера или торфянистой ламбушки. Из ничего, сами собой рождались пышные, как в июле, белые облака, слепила, искрясь, вода, поднимался ветерок-полуденник, обещая назавтра такой же погожий счастливый день.
Чаще всего мы ночевали в брошенных лесных деревеньках. Окончен ужин, приготовлен ночлег, но спать еще рано. Настает пора долгого чаепития, неторопливых мыслей, созерцания огня и тишины. В теплом дыхании костра бесшумно машет черной лапой ель, дрожат и слезятся звезды. Днем на охоте я отчасти становился собакой; пытался понять все намерения, все действия Пыжа, ощутить его затруднения и помочь ему. Теперь Пыж в чем-то становился человеком — сидит спокойно у костра, слушает мерный наплеск озера, поглядывает в провал между черных елей на звезды, думает, глядя в огонь, о чем-то своем, и в глазах его мне видится отблеск первобытного незапамятного костра, ставшего истоком великой дружбы человека и собаки.
Потом мы спим, растянувшись рядом на полу пустого дома. Тихо охает, покряхтывает старое дерево его потемневших стен. В зыбкой полутьме рассвета, еще хранящего седину северных белых ночей, я близко вижу открытые глаза собаки, вопрошающие молчаливо и радостно: «Скоро ли пойдем, хозяин?»
Оставалось неясным отношение Пыжа к уткам. Он добросовестно лазал в топких тростниках, иногда поднимал уток, но за ними ли он охотился или за ондатрами? Пыж сопел у ондатровых хаток, обиженно подтявкивал, глядя в скрывшую зверьков воду.
И вот выпугнутая им кряква лежит на чистом плесике, чуть подгребая лапкой и кружа. Посланный за добычей, Пыж дважды сплавал к утке, обнюхивал ее и возвращался пустым. Он послушно поплыл еще, но птицу не взял. Наконец он вынес крякву, с брезгливой гримасой выплюнул ее и словно бы укоризненно посмотрел на меня: «Разве это дичь?»
В другой раз чирок-подранок упал в осоку за глубокой протокой. Пыж кинулся туда, где шевелилась трава, обнюхал утку и разочарованно пошел дальше. Да что это такое? Не проснувшаяся страсть? Или сознательное пренебрежение? Говорят, очень многие местные лайки не идут по уткам…
Но мне хотелось сделать из Пыжа утиного охотника. Опять мы лезем в болотные крепи. Он возится, трещит тростником, а я стою в воде и жду, не выпугнет ли кого-нибудь? Из-под куста выбежала, проехалась по воде утка и… приткнулась к моему сапогу! Затаилась… Я бы мог попытаться просто схватить ее рукой, но решил еще раз сделать Пыжу «показательную» охоту. Тихонько стал я подсвистывать Пыжа — кряква сидит, вжав голову в плечи. Пес кинулся на свист, кряква побежала, взлетела — он остановился и вернулся в заросли, даже не проследив ее полет. К тому же я по ней промахнулся… И я отступился. Утки просто не были для него дичью. Вроде ворон. Ни в каком виде он не ел ничего, что отдавало бы запахом домашней или дикой утки. По-видимому, он испытывал к ним отвращение.
На чем мы только не ездили, добираясь до мест охоты! Поездами, автобусами и попутными грузовиками, на лодках, лошадях и даже на самолете. В переполненном, набитом людьми и мешками сельском автобусике он неудобно, не умещаясь, лежал у меня на коленях, терпеливо снося тряску и густо висевшую внутри пыль, наваливавшихся людей, среди которых то тут, то там вспыхивало раздражение. Однажды мы ехали в кабине МАЗа, у которого при каждом толчке распахивалась дверца: пес невозмутимо посматривал с коленей вниз, где неслась, тарахтела камнями дорога. Он верил мне и сразу исполнял, что бы я ни просил его. Я мог молча показать на борт грузовика, и Пыж, отлично зная, что такая высота ему недоступна, все же прыгал, надеясь, что я не обману, не подведу его. Я подхватывал его, подсаживал, и он переваливался в кузов, радуясь и приветствуя сидевших там незнакомых попутчиков.
Внешность Пыжа, его окрас, доброрасположенность ко всем без исключения людям, мудрое спокойствие, обусловленное доверием к хозяину — «следует потерпеть, так надо, нарочно плохо не сделают», его философски-снисходительный взгляд на дорожную суету, в которую оказывались ввергнутыми люди, обычно вызывали симпатии подавляющего большинства, особенно если мы ехали в северную сторону. При поездках на юг в собаке видят обычно цепного стража, охрипшего при охране дома и сада, ее побаиваются и выражают неуважение, которое по праву должно было бы отнесено к человеку, лишившему ее свободы и определившему ей такую службу лишь потому, что среди людей не все благополучно и существует воровство. Лишь однажды мы встретились с выражением открытой ненависти. Рыжая раздраженная проводница поезда, готовившегося идти в Воронеж, кричала: