Страница 56 из 71
Видя торжественно сидящую на краю кровати бабушки даму, величественную и прекрасную как королева из сказки, Пелагея не посмела подойти, чтобы помочь ей. Ее охватила какая-то странная, сонная апатия, словно кто-то невидимый высасывал из нее силы. Еще один взгляд незнакомки озарил девочку ледяным огнем, и она в страхе выбежала вон из избы. Когда же она вернулась, дама в алых одеяниях уже исчезла, хотя Пелагея внимательно следила за крыльцом, спрятавшись за одним из сараев и могла поклясться, что та не выходила из избы. Но размышлять об этом ей не оставалось времени. Бабка Облепиха умирала. Она лежала среди следов собственной рвоты, ее кожа посерела и как-то странно, пятнами, почернела. Оцепенев от ужаса, Пелагея вцепилась в бабушкину руку. Та же не открывая глаз, прошептала ей:
— Только один разик в молодости моей так понравился мне в Белозерске стрелец Семка, что я понему с ума сходила, просто волосы на себе рвала. Он же на меня и глаза не казал, все к Ульке в андожскую деревню шастал. Извелась я в мытарстве своем сердечном. Вот тогда Фимка-сестра, нечистая сила, и насоветовала мне, чтобы Семку с Улькой разлучить, обратиться к ведовству здешнему. Фимка моя на делишки те большая мастерица была. Только сколько мы с ней кореньев да травок не толкли, сколько призоров да сглазов не наводили на Ульку, а все не помогало никак: Семка так прикипел к ней, злосчастной, что и жениться на ней собрался. Уж совсем отчаялась я, да Фимка, чтобы ей в гробу перевернуться, придумала самое последнее средство — верное. Правда, предупредила меня, что и горько пожалеть после я могу о свершении своем. Только я на все готова была, молодая дура. Вот и кликнула тогда Фимка бесов окаянных, и явился среди них один — лицом столь пригож да очарователен, что и сам Семка мне не нужен стал, чуть и не забыла про него. «Что же пожелаешь, милая моя, все исполню», — пропел так, что свирель тебе проиграла. Я ж и землю под ногами потеряла, как увидела его. От огромных дивных золотистых глаз не могла оторваться взором. Но сказала после, чего хочу. Все желания мои он исполнил. Бросил Семка Ульку через один день всего лишь — разорвал с ней свадебный уговор. Она с горя в Андожское озеро кинулась от позора, да так на дно и пошла с камнем на шее. А мы с Семкой вон там за печкой, где и до сих пор запона кумачовая висит, что тогда повесила, миловалися. Только уж не люб он мне был, все мне об ином лице да об иных кудрях мечталося. Вытравила я Семкино дитя заветное, только зачала его. А вскоре Улька окаянная и самого Семку — стрельца за собой утянула — утонул он в болоте той же осенью. Все ушли, только бес-раскрасавец и остался со мной. С ним миловалась-тешилась, пока он у меня всю душу не вывернул до самого последнего уголка. Помни, Пелагеюшка, — последнее едва заметное движение пальцев старухи коснулось девичьей руки, — кто бы ни был мил тебе, а чужому дорогу не переходи. Не зови на помощь бесов проклятущих, не бывает от того счастья, хоть и хороши они.
С тем и ушла на Страшный суд бабка Облепиха. Дряблое тело ее, одряхлевшее, раздулось и посинело, а вскоре стало разлагаться прямо па глазах несчастной внучки, черви черные из него поползли. Созвала Пелагея мужиков из деревни. Торопливо вырыли они Облепихе могилу не на кладбище, а рядом с сестрицей ее, ведуньей, за оградой его, забросали спасительной землей без всякого благословения, креста не поставили в головах, только камень болотный, замшелый водрузрхли.
Оплакала Пелагея бабушку. Много верст проходила она пешком в любую погоду от Андожской усадьбы до Прилуцкого монастыря или до Кирилловой обители и обратно, все отмаливала в слезах бабкины грехи. Лет с десяток ходила так настырно, что смилостивился над ней настоятель Кирилловой обители, повелел послать священника и отпеть бабку Облепиху по христиански и поставить на могиле ее крест. Только после этого Пелагея еще лет с пяток хождения свои продолжала и Господа за милость благодарила. А последнее наставление бабушки своей она хорошо всю жизнь помнила. Замуж не по любви, по отцовской указке вышла и всю жизнь мужу своему Фролу, старшему конюху при Андожском князе Иване Степановиче, верна осталась, прочих глаз соблазнительных сторонилась, покуда не схоронила супружника своего да и сама не состарилась.
Вот на этот Облепихин двор, где конечно Демон Белиал знал не только все ходы и выходы, но и каждую щелку в стене или в прохудившейся крыше, и схоронились до получения весточки от матушки Сергии два охотника, Ермила Тимофеич и Данилка. Оба приходились Пелагее сродичами по мужу, правда, седьмая вода на киселе, но все ж родная кровинка. О кончине бабки Облепихи они слыхали — кто же не слыхал про то на всей Андоже. Только все подробности последнего свидания и о том, что вовсе не княгиня Евдокия Романовна, а некто еще бабку перед тем, как она последний вздох испустила, посетил, того Пелагея, ясно, никому чужому не говорила, годы долгие в сердце хранила секретом — все надеялась, что простятся на небесах за долготерпение ее Облепихины проступки. Если и проговорилась разок, то только со страху по самой юности своему отцу да матери, но слух расползся. Долетел он и до Ермилы Тимофеевича, когда тот еще молод был, пересказанный и переделанный на десяток ладов: так и так, окружили бабку Облепиху перед самой смертью с десяток демонов огненных и утащили старую греховодницу в чистилище за собой, мол, Пелагея сама видела.
Бабка Пелагея на такие разговоры только плечами пожимала — утратила память-то с годами, отговаривалась. Да про себя сожалела, что не утерпела, матери проболталася, та ж к соседкам побежала языком молоть, а вон, как народ все разукрасил, расскажут и сама не узнаешь, где была да чего видела.
По мужицкой простоте да по сильной вере в слово Христово, Ермила в бабские россказни не верил. Годов через пятьдесят после Облепихиной смертушки приспособил он ее двор под охотничьи надобности. От того, что многие лихие сиживали в бабкиной избе, пили табак да вино крепкое, сальные свечи жгли да телеса свои сроду немытые чесали, и за пятьдесят лет смрад их из избы не выветрился.
Пришлось звать Пелагею с девками — мыли, мыли они в курной стены вплоть до воронца, и лавки и пол. Ермила же погонял ими — вдруг во время охоты князь Федор Иванович пожалует отдохнуть, или непогода его застанет, так обсохнуть заедет, чарочку водки пропустить для согрева у огня. Как же позволительно, чтобы князь таким затхлым смрадом дышал!
Девки толстые, румяные, босые работали весело и споро, белыми руками пухлыми махали тряпками, перехихикиваясь да на Ермилу взоры побрасывали — завидным женихом слыл доезжачий на усадьбе. Так и вычистили все. Нанесли запасов в погреба: травников да наливок, грибков соленых, меда вареного и шипучего, яблок кислых, орехов сырных да каленых, просоленной баранины да говядины — яловичины.
Ермила же с молодыми парнями, помощниками своими управлялся на дворе. Всякой всячины обнаружили они в заброшенном Облепихином хозяйстве: черную телегу о трех колесах проржавелых, топоры огромные, кафтаны ношенные синие да черные, молью проеденные, ремни, дыбные хомуты, на вязках веревочных низанные, цепи да кнуты.
— Это ж что такое, батя, а? — спрашивал Ермилу самый младший тогда, Данила, мальчонка еще: — для чего ж?
— А то, миленок мой, калачи да ожерелья для казни палаческой, — отвечал ему охотник, — Видать не брезговали стрельцы да казенные людишки перед тем, как вершить дело государева суда пропустить по чарочке-другой на дворе у старухи Облепихи. А бывало так напивались, что и всю утварь свою, даже телегу здесь и оставляли. Бона, гляди ряса поповская порванная, шапка его же, высоченная. Видать и батюшки забегали частенько, чтобы горло пересохшее промочить.
Много увидели — много узнали они тогда об Облепихиной жизни. Все переделали, думали, что князь Прозоровский вот-вот наведается. А тот все по походам да по бивуакам, то и вовсе в столице при государыне Екатерине Алексеевне, так ни разу охотничий дом и не посетил — сами охотники только в нем и живали. Ну, а коли так — то и наведенный порядок в Облепихином дворе быстро тоже пришел в упадок.