Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 54

Надя оглянулась, чтобы хихикнуть вместе с Генрихом, но не нашла его возле себя. Зато Колмогоров и вспомнил ее, и отметил:

— Хотите кофе?

Это был вежливый жест, который подразумевал, между прочим, нечто вроде извинения за все, что Надя нашла забавным.

— Подожди, Валя, — сказал он затем сообщнику. И пока тот держал поднос, достал из кармана пиджака упаковку с таблетками, потом другую, с другими таблетками, выдавил одну и положил в рот.

— Это не опасно? — спросила Надя, вспомнив замечание Чалого. — Адская — брр! — смесь: кофе, таблетки.

— Да… — жестом отмел сомнения Колмогоров. — Что в жизни не опасно? Вот вы стоите сейчас под пожарным занавесом.

Она посмотрела вверх, но ничего в сценической механике не разобрала.

— Двадцать тонн, — пояснил Колмогоров. — Прямо над вашей головой подвешено двадцать тонн. Не пугайтесь — надежно подвешено. Всякая случайность исключена. Лет… сколько, Валя?

— Лет… семнадцать… пятнадцать, — торопливо сказал и еще быстрее поправился готовый на все сообщник.

— Пятнадцать лет назад эти тонны наперекор всем вероятностям сорвались и ухнули как раз по тому месту, где вы так беспечно стоите. Проломило все до фундамента.

— Я так и думала, что вы будете мне угрожать, — засмеялась Надя.

— Никого не задело. К счастью, никого не задело, — заторопился успокоить ее сообщник Синей Бороды. Но, поколебавшись, вынужден был признать: — А могло бы убить. Совсем.

— Спасибо, Валя! — сказал Колмогоров.

Полотенце он развернул, но отвлекся на разговор, и вернул турку с кофе на поднос, где остались и начатые, помятые в кармане пачки с лекарствами. Минут пять спустя — если только Надя не напутала — она по-прежнему видела на рояле поднос и турку на нем, пустую чашку, лекарства. Приняться за кофе Колмогорову не дал носатый артист в красном, который надел в перерыве очки, после чего и стало понятно, на кого он похож: на озабоченного, задавленного зубрежкой студента. Потом Надя узнала имя: заслуженный артист Виталий Тарасюк. Запомнился он, впрочем, Наде не носом и не очками, а тем, как четверть часа назад возразил балетмейстеру. Остановился вдруг в ответ на особенно громкую, несдержанную реплику Колмогорова — следом смолк и рояль, все сбились — и сказал с выражением доктринерской обиды:

— Потому что кричите! Вы кричите — мы не слышим музыки!

Удивившись, Колмогоров некоторое время обдумывал это неприятное заявление.

— Хорошо, я молчу.

Но благих намерений его хватило лишь на несколько минут:

— Ну вот же, вот! Я молчал. Кто вам сейчас мешал?!

Теперь, в перерыве, они разговаривали как ни в чем не бывало: Тарасюк переспрашивал, Колмогоров энергично, с динамическими ударениями ему втолковывал:

— Не забывай, что ты Кола. На танец, на действие тебя хватает, а отошел два шага в сторону и забыл, кто ты есть. Ты всегда Кола, и когда у тебя пауза — тоже. Ты не ждешь своего такта — ты остаешься в роли.

Колмогоров вернулся к остывающему кофе, и достал, кажется, другую таблетку. Из той же как будто пачки, хотя тогда Надя не обратила на это внимания. Кто бы стал это замечать? Все помнилось ей отрывочно и не всегда последовательно. Колмогоров взялся было за турку, но и на этот раз ее отставил. Слонявшийся кругами в отдалении Куцерь, должно быть, выжидал, когда шеф останется один. Куцерь подошел, сложив беззаботную, но от некоторой однообразности выражения напряженную в своей беззаботности улыбку. Да и та пропала, когда он заговорил, а Колмогоров ответил — так коротко и резко, что даже Надя, следившая за переговорами с другого конца сцены, поняла, что ничего хорошего сказано не было. Белея марлевой повязкой, Куцерь настаивал. Колмогоров, отвернувшись, прихлопывал ладонью по роялю, словно отмеряя свои редкие, все более категоричные ответы. Там же, в сумраке закулисья, Надя признала как будто Антонову, которая маялась, ожидая случая обратиться к шефу или, может быть, приглядывая за Куцерем, чтобы тот не наделал глупостей.

И вот тут, наверное, если Надя впоследствии не перепутала, подвалил тот белобрысый, отмеченный несколькими прыщами, парень из кордебалета.

— Вы будете про нас писать?

— Да.





— А из какой вы газеты?

Она назвала.

— Напишите пострашнее.

— Это как?

— Как можно страшнее. Чем страшнее, тем лучше. Пусть там испугаются, — парень показал наверх, в небеса, — и нам зарплаты накинут.

— О-кей, о-кей… Постараюсь, — сказала Надя. — А вы сами не испугаетесь?

Значит, парень этот, что клеился к ней с уговорами написать пострашнее, все и спутал. И разговаривали они, скорее всего, уже не на сцене, а в коридоре; дежурный треп заставил Надю, однако, упустить много действительно важного, что происходило в это время в других местах.

— Колмогоров, — сказал Наде Генрих, — знает, чего хочет. У него не бывает, чтобы начал, потом похерил, перекромсал, впал в сомнения, захандрил. Творческих кризисов от него не дождетесь.

Прошел в сторону сцены, пронося с собой амбулаторное благоухание, Куцерь.

— Уже хватил, — отметил с беглой гримасой Генрих, и Надя, введенная было в заблуждение повязкой, задумалась.

Смутное ощущение взгляда однако скоро заставило ее встрепенуться.

Генрих глядел смеющимися ледяными глазами. О, так ей знакомыми глазами!

Лежа в постели, Надя пускалась в странствие по сумеречным мирам, которые подсматривала для себя в кино, обогащая свои чувственные фантазии чужими сюжетами. И сейчас она узнала эти глаза — она видела их в своих снах наяву. Глаза насильника, забрызганного кровью убийцы… Разевая в судорожном дыхании рот, он прянул, чтобы встретить опасность, — и медленно-медленно опустил меч. А женщина, трепещущая в сознании своей воли и гордости, но уже растерзанная и раздетая — этим взглядом, — женщина попятилась, слабеющими руками натягивая на обнаженную грудь кусок рогожи. Морозный озноб прохватил ее. Жарко обдавший тело страх. Она все уже знает — в этом взгляде. Распятая, раздавленная в хлеву на заляпанной жидким навозом земле, мучительно-мучительно… с горящей промежностью… полонянка… с веревкой на шее… она возьмет верх над страшными глазами, она растопчет убийцу, сожжет его сердце в пепел… иссушит его поцелуями… и эта ночь, эти жуткие вопли, конское ржание и обвальный грохот копыт, дети, скот, старики, обезумившие мужчины, пылающие соломенные крыши, звезды искр, что несутся вскачь… кошмар… растворяется перед ней туманом…

о, как она отомстит!..

Морозный озноб прохватил Надю.

Генрих, бородатый мужчина в светлых джинсах, в мягкой, уютной куртке теплых тонов, — Генрих подмигнул.

— Тысячу лет назад… вы помните? — внезапно сказала Надя.

Он бегло осклабился и принял нейтральное, не выдающее чувств выражение, прикидывая, должно быть, что это: восторженная глупость впавшей в мистицизм дурочки — а Надя на таковую не походила — или непрожеванная шутка?

— По-моему, пора смываться, — сказал он, не разрешив сомнений. — Как насчет смыться? Мне только подняться — подождите — и пойдем. Если вас здесь ничего не держит.

— А что еще? Ждать больше нечего, — отозвалась она, и эта мало остроумная, как скоро выяснилось, фраза осталась потом в Надиной памяти вместе со стыдом от признания в ночных бреднях.

Драка произошла почти сразу, как зазвучал рояль и возобновилась репетиция. Доносившиеся со стороны сцены голоса переросли в выкрики.

— Куцерь и Тарасюк подрались! — услышала Надя.

За кулисами на противоположной от пульта помрежа и рояля стороне сцены сбилась темная масса народу — сзади тянули шеи девчонки. Из распахнутых дверей осветительного цеха торопились запоздавшие к разгару событий подсобники.

В общем смятении никто не брался объяснить Наде, как именно столкнулись Куцерь и Тарасюк. Она спросила — ей отвечали невразумительными полусловами, люди отворачивались, недоговорив, словно их подгоняло важное и срочное дело. Недолго было, впрочем, и самой заразиться этим взвинченным ожиданием — все еще чего-то как будто ждали, хотя все самое безобразное уже случилось. Тарасюк потрагивал щеку, не в силах удержаться от унизительного, как он чувствовал, движения. Он производил впечатление обомлевшего человека. Противоестественное спокойствие его питалось нахрапистыми наскоками противника: чем больше бесился один, тем спокойнее казался другой. Тарасюк потрагивал щеку и без конца, вновь и вновь поправлял очки. Встрепанный, несмотря на повязку, впавший в дерганное возбуждение противник его выкрикивал брань, порываясь высвободиться из рук парней.