Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 94

— Так.

— Я таскаю помойный ушат по Колобжегу. Я один, я знаю про себя, что я это я, тут нет вопросов. И со мной еще кто-то, тоже вполне определенный человек. С кем я таскаю ушат?

— Со мной.

— С тобой? — повторил он в недоверчивом удивлении. Он совсем не ожидал такого простого и, главное, однозначного ответа. — С тобой? — Он посмотрел на девушку, словно чего-то еще ожидая. — С тобой?

Это-то и было самое важное.

Только тогда… только теперь он понял!

— Мы таскали ушат с тобой? — проговорил он тихо, словно опасаясь спугнуть новое, светло поднимающееся в нем чувство. — Это была ты? Это ты?

Золотинка не могла говорить. Только кивнула.

— Ты… — повторил Юлий размягченным голосом. — А потом, на скале, над Белой? Потом, в Каменце?.. Помнишь, что я сказал тебе на скале?

Золотинка опять кивнула, хватая зубами губы.

— Что бесполезно… бесполезно лгать на краю бездны. Что перед этими вечными далями наша бескрылая ложь и наша самодовольная, ограниченная правда? Я это запомнила.

— И ты поцеловала…

— …Камень.

— А когда ты ушла… я тоже поцеловал.

— Я слышала шум обвала или лавины.

— Я бросил тот камень в пропасть.

— А я…

— Ты, — молвил он, невесомо коснувшись кончиками пальцев ее запачканного песком колена, отчего Золотинка сбилась и ничего уже не смогла произнести, кроме коротенького, похожего на всхлип:

— Я.

— Ты.

— Я.

— Боже! Да ведь я же тебя люблю, — проговорил, прошептал он, словно удивленный, словно сраженный этой нечаянностью. — Здравствуй, Золотинка.

Она кивнула и опустила голову, но не так быстро, чтобы он не заметил слезы. Не возможно было ничего говорить. Они молчали так долго, что трудно было теперь подыскать слово.

— Что у тебя с голосом? — глухо сказала она наконец, не открывая лица.

— Ай! — отмахнулся он с преувеличенной живостью. — Скоморохи смазали глотку какой-то дрянью. — Обещали, к ночи пройдет. Дерет ужасно, дрянь.

Они сидели на горячем сухом песке, не замечая жаркой одури дня.

— Золотинка, — позвал потом Юлий.

— Да.

— Я все равно не понимаю.

— Я тоже. — Она подняла ясные умытые слезами глаза.

— А почему у тебя волосы белые?

— Поседела, — сказала она с печальной усмешкой. — Мы прожили целую жизнь, Юлька. Порознь. Может, я бы не поседела, если бы мы шли с тобой вместе.

— Моя вина, — молвил он тихо. — Я очень любил тебя… — И удивился тому, что сказал, этой чудовищной несуразице. — Я люблю тебя! — вскинул он взгляд. — Боже мой, я всегда любил тебя! Как можно было этого не понимать?! Да, да… всегда! А когда не любил, когда не знал тебя, когда и ведать не ведал про маленькую девочку из Колобжега, что лопочет «суй лялю!» — тогда и не жил. Когда любил — то жил. Я любил тебя и тогда, когда любил…

Трудно было ему говорить об оборотне, не находил слов. Золотинка кивала часто и поспешно, чтобы он не договаривал до конца, не мучился. Но он считал нужным закончить.

— И когда я любил ее, то любил тебя. Всегда я любил тебя, всегда. Потому-то сразу тебя узнал. Узнал любовь, которую было уж потерял… Я узнал ее сразу, как увидел. — Он запнулся. — А ты? — шепнули губы.





— Да… — шевельнулись в ответ губы.

И они опять замолчали, замолчали от полноты чувств, от невозможности пережить и постичь все, что нахлынуло на них разом.

— А ты? — начал он. — Ты много пережила за эти годы?.. Много.

— Не так много как ты.

Он удивился.

Она пояснила:

— Полгода я была в камне, без чувств. Я меньше тебя жила — на полгода.

— Как странно, — сказал он, подумав. — Я совсем не знаю тебя.

— И я.

— Но я люблю тебя. И всегда любил.

— И я, — прошептала она эхом. Слабое, нежное эхо, от которого изнемогает сердце.

— Послушай! — спохватился он вдруг. — Но это правда? А кто запустил искрень? Сорокон и все это…

— Я.

— Ты запустила искрень? И сейчас… можешь, когда захочешь?

— Ну да, — отозвалась она с некоторым недоумением. Почти оскорбленная, почти обиженная. Казалось, она отодвинулась. Словно все было кончено между ними от одного неловкого, лишнего, совсем не нужного вопроса, которым нельзя задаваться у ленивой морской волны в томных лучах солнца.

— И ты меня любишь? — спросил он так же резко и требовательно.

— Люблю, — шепнула она, дрогнув.

— А за что?

Тут только она поняла, что спрашивал, что имел он в виду, когда некстати помянул искрень и Сорокон. Через мгновение в глазах ее показались слезы. И она сказала, улыбаясь:

— Да я потому и запустила искрень… что люблю.

И она позволила себе. Она позволила себе радость: гибкими длинными пальцами обвела взъерошенные кудри, убрала их с грязного лба, с такой бережной негой коснулась, что от этой ласки пронизала ее саму дрожь, невольная и неодолимая. В глазах заблистали слезы… и опять заиграло солнце.

— Нужно умыться, — заметила Золотинка, отстраняясь. — Я посмотрю твои ссадины и ушибы.

Пустяки, возразил Юлий, принимаясь отнекиваться с неожиданным даже упорством. Обескураженная сопротивлением, Золотинка не остановилась перед необходимостью заглянуть Юлию в душу, все равно нужно было приоткрыть внутреннее око, чтобы обследовать раны.

…Там было сознание неравенства отношений, подспудная боязнь зависимости от бесконечных волшебных благодеяний. Она поняла и это: некий трудный, ненужный и недостойный счет, которого не должно быть между близкими: кто больше дал и больше получил. Ощущая себя в долгу, в неоплатном долгу — может статься, с каменецкого еще излечения — Юлий постоянно помнил, что попал в положение облагодетельствованной стороны, на женскую часть, как понимал он это в соответствии со своими тарабарскими воззрениями. Различая Золотинку и Лжезолотинку все равно умом, а не чувством, он считал за собой долг, который не прибавлял, между прочим, любви. И только что спасенный, свалившись с кручи в нежные объятия той, за ком мгновение назад не признавал и права на жизнь, оказался он в положении невероятном и унизительном и поэтому дергался, испытывая мальчишеское побуждение отречься от всех своих телесных недугов, чтобы… Он и сам не знал для чего.

Наверное, он страдал бы еще больше, когда бы сообразил, как легко и ясно читала Золотинка в его душе этот мальчишеский бред.

Стыдно ей стало и смешно. Стыдно, оттого что Юлий был прав, опасаясь неравенства, опасаясь как раз того, что Золотинка и делала: лазила ему в душу безнаказанным волшебством. Смешно… потому что она любила.

— Ну, помыться-то все равно придется, — сказала она, улыбаясь.

Все ж таки он немало разбился, это обнаружилось, когда двинулся к морю затрудненной, ковыляющей походкой.

— А ты? — спросил он, скидывая с себя лохмотья у самой черты прибоя.

— Я там, — смутилась Золотинка, и тотчас, не дожидаясь насмешливого или, может, укоризненного взгляда, отвернулась и побежала мокрым твердым песком, где катилась пена, за камни. Она разделась спиной к Юлию, убедившись, что он и так вряд ли мог видеть что-нибудь, кроме плеч, и торопливо опустилась в волну.

Она недаром торопилась — раз-другой бултыхнулась, ныряя глубоко в темную толщу вод, и поплыла сильными взмахами обратно — Юлий уж шел по берегу, без одежд, стряхивая с себя брызги.

Золотинка окинула его жадным и стыдным взглядом — первый раз в жизни она видела обнаженного мужчину. Спотыкаясь, вытащила спрятанный на мелководье под охрану крабов Сорокон, на бегу уж надела его на грудь и кинулась к брошенному у воды платью. Облипающий шелк неловко тянулся по мокрому телу, Золотинка путалась, не успев за спешкой даже волосы отжать, и бросила на песке без употребления штанишки, чулки и прочее.

Но это не спасло ее, потому что Юлий шел ровным неумолимым шагом и остановился, открытый весь на голом белом песке, где не было ни малейшей тени, ни малейшей двойственности или неясности, кроме нагого повторения юноши, что солнце опрокинуло наземь. Судорожный взгляд Золотинки обежал Юлия сверху донизу, и зрачки дрогнули, когда она зацепилась за то, что нельзя было миновать никакой силой. Золотинка чувствовала, что горит от слабости, ужаса… от изнемогающей в себе самой страсти, которая граничила и с отвращением.