Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 94

Теперь только, после последнего, завершающего удара, решился он повернуться к жене. Обморочно неподвижная, она не шевельнулась в продолжении всей этой горячечной речи.

А Юлий ожидал возражений. Он как будто предполагал, что сраженные насмерть способны возражать.

Жена молчала. Тогда он заметил:

— Слушай, у тебя волосы белые. С чего это? Ты что сделала? Красилась?

Но и на это Золотинка не возразила.

— Мне больше нравились золотые, — примирительно сказал он — мягко и с сожалением. С жалостью. И поправился: — Но так, наверное, лучше.

Золотинка не откликалась.

— Ты считаешь, что лучше? — переспросил он с простодушным бесчувствием человека, который перестал различать любимую.

— Лучше… — прошептала Золотинка по-тарабарски и поспешно опустила голову, скрывая глаза.

— Ты словно бы поседела, — заметил он, не понимая того, что услышал. Не понимая то есть, что слышит тарабарскую речь. Он по-прежнему говорил по-словански — для жены. В одну сторону говорил — от себя к жене. — Вообще да, впечатляет. Даже здорово…

Потом он сделал два-три шага и тронул ее за плечо.

— Девочка моя… — Он вздохнул. — Нам нужно расстаться.

Вздрогнула она или нет, но сильный толчок сердца он уловил и понял, что можно не повторяться — Золотинка услышала. Теперь он снова заходил по комнате, раздражая себя, в предвидении женских слез, которым не хотел верить.

— Но, разумеется, ты остаешься, уеду я. Я оставляю тебе всё. Если хочешь, отрекусь от престола. Пожалуй, это необходимо. Пойми, я все равно калека — что толку от государя, который не понимает подданных и способен только вещать в пространство?! Положение мое унизительно. Ты должна понимать: унизительно. Раскрашенная кукла на престоле — вот что такое. Что может быть унизительней для мужчины? Что может быть постыдней, чем цепляться за власть, не имея на то никаких оснований, кроме привычки к известному положению? Я много об этом думал. Ты должна понять: если что меня здесь и держало — это ты. Теперь ты крепко стоишь на ногах и… и все отлично. Я думал: ты, может быть, не лучший правитель для Словании, но если будешь опираться на достойных и трезвых людей, все может устроиться к общему благу. Ты искренний, сильный человек, Золотинка. Это немало… Золотинка, — он остановился поглядеть на седое темя и продолжал затем после промежутка, — Золотинка, я уеду далеко. Так далеко, что не смогу надоедать тебе никакими разговорами и объяснениями… Пойми, мне трудно решиться. Не останавливай меня, не надо меня мучить. Как только я понял, что уеду, все возмутилось, нахлынуло вновь — как вчера. Мне больно… мне больно от драгоценных воспоминаний, так больно, что стесняется грудь… Но что же дальше? Жить прошлым не будешь. А настоящее… стыдно. Я уезжаю. Тебе будет легче знать, что я умер. Считай, что я умер. Ты остаешься и живешь. Наверное, тебе трудно будет удержаться от соблазнов, тебя будут склонять к замужеству. Что ж… будь осторожна с теми, кто очень умело себя навязывает. Это все, что я могу тебе посоветовать. Советы мои не многого теперь стоят.

Он подошел ближе и постоял в некотором затруднении, не зная, что еще добавить и что сказать. Потом опустился на пол, чтобы заглянуть снизу в опущенное лицо.

Слезы капали ей на колени, подняла глаза — катились по щекам. И глядела она сквозь дали… сквозь неведомые туманы, расслабив от горя рот. Глядела и плохо что различала.





Юлий поморщился. Он тронул лоб и тут же резко махнул рукой, перемогая себя, отвергая все ненужное, бесполезное. Несвоевременное.

Слезы нужно перетерпеть, понимал Юлий, иначе все вернется на прежнее: холодно, отдаляясь, как чужой человек, будет он наблюдать, разве что не исследовать крикливую повадку жены. Когда-то это сходило за резвый, веселый нрав. Таков он и был, без сомнения. Был это тот самый избыток жизни, что нечаянно выплеснулся помойным приключением в Колобжеге и пленил Юлия. И та же самая радость, очарование все побеждающей жизни, не меняясь в основах своих и существе, выказывала себя ныне поразительным недостатком душевной чуткости, нравственной глухотой, что сказывалось множеством болезненных для Юлия мелочей и находило законченное воплощение в откровенной грубости с низшими, зависимыми людьми. Юлий любил этот избыток жизни, эту смелость жить и жестоко страдал, наблюдая во что вырождается то, что он так любил. С этим нельзя было мириться, не унижая собственную любовь, и с этим нельзя было ничего поделать, потому что одно подразумевало другое, одно сквозь другое прорастало, спутанное ветвями и корнем… Потому-то Юлий и уходил.

Не обольщалась и Золотинка. Не обольщалась она, самодовольно воображая, что стоит теперь сказать «я — не я, и лошадь не моя», как все станет на свои места. Она оплакивала любовь, и ничего ведь не менялось оттого, что любовь эта истаскана была и изношена без ее, Золотинкиного, участия. Это ничего не меняло на самом деле. Любовь-то была одна, одна на всех, и пока Золотинка неведомо где шлялась, эти двое, кому доверено было чувство, Юлий и Зимка, уронили общее достояние наземь, неловко на него наступили и потоптались, воображая, что пытаются нечто еще спасти. Они оставили Золотинке одни лохмотья. Грубо, безжалостно и беспечно — беспечно! — обошлись они с тем большим чувством, которое Золотинка боялась на себя и примерить.

Нужно было сказать, давно нужно было сказать: «Я и есть Золотинка! А все, что было прежде, перечеркни!» Да в том-то и штука, что перечеркнуть нужно было любовь. Вот когда Золотинка поняла, что поздно. То что случилось с Юлием, то что случилось с ней и случилось с Зимкой, нельзя было исправить простым указанием на ошибку. Ошибается голова, а чувство не ошибается — оно живет. И жизнь его, чувства, есть все до конца, в дурном и в хорошем истина.

— И ты действительно думаешь, что не сможешь больше никогда никого полюбить? — спросила она тихо.

— Вот ты как судишь! — возразил Юлий с той раздражительной готовностью к отпору, которая позволяет не слышать собеседника. Не слышать до такой степени, что не замечать и не разбирать, не говоря уж о прочем, на каком языке изъясняется собеседник. Даже если это столь редкий язык как тарабарский. Однако нечто такое в самом вопросе смутило Юлия. — Не полюбишь! Да разве я об этом?! — гораздо мягче произнес он, начиная подозревать, что таки да, как раз об этом. Подспудное ощущение, что жизнь кончена и ничего подлинно радостного и счастливого ждать больше уж не приходится, наполняло особенной горечью и чувства его, и речи… Наконец Юлий сообразил, что ослышался: почудилась ему тарабарская речь, и он в запоздалом удивлении уставился на жену, пытаясь уразуметь действительно ли слышал он то, что слышал, и как же он понял то, что понял.

— Как ты сказала?

— Пройдет время, — молвила Золотинка, отирая щеки, — усталая душа зацветет вновь. А уезжать тебе никуда не нужно. Уеду я. Я уеду в Колобжег, как только подготовлю для тебя несколько переводчиков с тарабарского на слованский.

А Юлий глядел, не отрываясь, застывши, как будто ожидал, что Золотинка смутится, уличенная в невиданном притворстве, но она возвращала взгляд спокойно и ясно. Не знала она за собой вины и не видела ничего особенно примечательного в том, что, молчавши столь долгий срок, заговорила вдруг ни с того, ни с сего, разрушила тарабарское одиночество Юлия, которое он привык считать своим собственным, заповедным угодьем.

— И давно это? — спросил он с каким-то нелепым недоверием.

— Я нашла кота, который следил за вами на Долгом острове. Это кот Милицы Спик. Оказывается он отлично выучил тарабарский язык.

— Так… — протянул Юлий. Он стоял посреди комнаты и слабо помахивал пястью, как будто испытывал потребность остудить пальцы после того, как прикладывал их к пылающему лбу.

Не видно было однако, чтобы он обрадовался. Слишком многое нужно теперь осмыслить прежде, чем можно было бы говорить о радости.

Золотинка опустила глаза. Она призналась бы сейчас в главном, если бы Юлий, отринув все, что его тяготило, бросился бы в объятия… он соображал вместо этого, и Золотинка чувствовала, что признаться, значило бы просить.