Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 94

Донесение — если оно было, — как обычно подвязанное к вороньей ноге, в миг превращения исчезло. Скорее всего, исчезло… Ананья не стал копошиться в мокрых от крови тряпках. Ни слова не обронив, он отвернулся, не совсем уверенно, путаясь в направлении, шагнул и пошел. Подавленные спутники заспешили следом, словно боялись отстать.

Теперь Ананья все чаще останавливался, озираясь и втягивая носом воздух, — пахло тухлыми ни на что не похожими запахами, от которых стучало сердце.

Раздетый донага человек таился в мертвом бурьяне… Неподвижный под застарелым слоем пыли. Никто не задержался, чтобы перевернуть тело и глянуть лицо.

Не отвлекаясь на пустяки, Ананья увлекал спутников в гору, он прерывисто со свистом дышал и, отдуваясь, оглядывался. И уже нельзя было миновать взором встающее за холмом марево — слезились глаза.

Черной обугленной кучей в обширной лощине лежал змей.

И не было сил по-настоящему испугаться. Удушливый жар, что стучал в висках, так больно отзывался в сердце, что Зимка, считай, ничего уж не различала, пот заливал глаза.

Но это и был змей.

Змей — сказал кто-то свистящим полушепотом, чувствуя потребность убедить себя в действительности происходящего. Трудно было распознать чудовище в безголовом нагромождении костлявых крыльев, и однако же ничего иного нельзя было предположить. Голову Смок спрятал под крыло, которым накрылся, как шалашом или крышей.

Надо думать, он спал. И, может статься, слегка шевелился и ворочался во сне, да только никто не взялся бы утверждать этого наверное, никто теперь не взял бы на себя смелость решительных суждений и поступков…

Вниз, к одинокой раките, сиротливо торчащей на расстоянии окрика от чудовища, двинулись лишь пять или шесть человек, остальные же затерялись, должно быть, еще раньше, прежде чем отряд поднялся на взгорок — люди исчезали бесследно, как во сне, когда ищущий взор не находит на прежнем месте ничего знакомого… В зачарованном стремлении к цели Ананья не оборачивался на спутников, возможно, он тоже ощущал себя в чудовищном сновидении и принужден был сосредоточить все помыслы на том, чтобы не дрогнуть, не уклониться от начертанного когда-то наяву пути.

Возле ракиты Ананья обнаружил пропажу большей части отряда, но не стал тратить время на удивление, отложив удивление и все другие посторонние чувства до пробуждения.

Государыня пошатывалась в обморочной слабости, ее придерживали с двух сторон витязь в полудоспехах и грузный боярин в долгополом кафтане, который и сам уже не дышал, а стонал, заглатывая воздух безумным ртом.

— Приготовьте веревки, — тихо распоряжался Ананья, отирая пот, — давайте венец.

Он водрузил венец по принадлежности, на поникшую голову государыни и принялся поправлять в спутанном золоте волос жемчуг. Потом, не изменяя все той же озабоченной ухватке, нашел на отвороте собственного кафтана иголку с приготовленной ниткой, достал из кармана грязный шелковый сверточек и десятком неверных, торопливых стежков, не раз уколов пальцы, подшил сверток к плотной парче платья — на испод широкого жесткого воротника. Осталось только опустить воротник на место и убедиться, что подавленные близостью змея соратники не обращают внимания на маленькие военные хитрости. Не более того понимала, что делается у нее за спиной, государыня.

Тугими узлами ее примотали к дереву, и остался один человек — бирюч с барабаном.

Все удалились, как не были, а бирюч, потерявший неведомо где шапку коротко стриженный мужчина с выражением растерянности на хитроватой роже, спросил вдруг Зимку:

— Стучать, что ли?





Государыня не ответила. И бирюч, записной базарный остряк, по видимости, утративший все свое остроумие и живость, скучно отошел от нее шагов на десять. А еще подумав, прибавил к ним несколько.

Здесь, на некотором расстоянии от назначенной к закланию жертвы он, по видимости, почитал себя в относительной безопасности; смутное представление о мужской чести не позволяло ему, однако, увеличивать это расстояние еще больше. Пятнадцатью шагами, ни больше ни меньше, измерялись достоинство бирюча и честь. Он достал из-за пояса палочки, занес их над барабаном и, когда поднял глаза на змея, застыл, позабывши намерение.

Черная костлявая груда, похожая на утыканный ломаным жердьем стог гнилого прошлогоднего сена, хрипло вздохнула — повеяло дурным ветром.

В намерения бирюча как раз и входило разбудить змея, чтобы донести до него братское приветствие слованского государя, и однако первые же признаки пробуждения устрашили посланца до оцепенения. Он оглянулся: по всей лощине до самых дальних ее пределов, до чахлых кустов и обожженных взгорков не видно было ни одного человека. Кроме наряженной в ослепительное золото государыни, которая стояла уж слишком близко — подпертая хилой ракитой.

— Стучать, что ли? — жалко спросил бирюч в надежде на человеческий голос.

Женщина не ответила.

Он опустил палочки и задумался, ощущая мучительное, до боли в утробе одиночество.

Доносилось хриплое, раскатистое дыхание, от которого шевелилась и шелестела обок со змеем пепельная трава.

Руки бирюча прохватывала слабость. Он убрал палочки и достал бумагу, государево послание к старшему брату, высокочтимому и сиятельнейшему Смоку, подумывая, может быть, огласить сначала послание, а потом уж вспомнить о барабане. Но трудно было преодолеть воспитанные беспорочной службой навыки. Бирюч снова вытащил из-за пояса палочки, глубоко вдохнул…

И словно треснуло. Заливистый и затейливый грохот разбудил зачарованную тишину лощины. Барабан колотился в безумии, и уже не отступишь, не уйдешь — змей обнаружил признаки сонливого раздражения, передернулся, выпростал большую, как винная бочка, голову, всю в костяной парше. Мутно озираясь, чудовище фыркнуло и махнуло крылом.

Там, где костистый конец крыла чиркнул по ржавой земле, осталась рваная борозда — и ничего больше. Только кровавые ошметки, да отскочивший сапог с обломанной костью в нем… отлетевший в сторону барабан горел праздничными желто-синими красками.

Но Зимка ничего этого уж не сознавала, она висела на веревках без чувств.

Никакие жизненные перевороты, превратности бродяжничества не могли приглушить в памяти Юлия счастливые дни и ночи в Камарицком лесу — праздник свидания с Золотинкой. Потом было иное: раскисшие дороги, дождливое небо, холодный ночлег на голодное брюхо, схватки с собаками и грубые недоразумения со случайными спутниками, поразительное равнодушие к чужим страданиям, которое так изумляло Юлия в его дорожных товарищах. И это изумление, кстати, лишний раз только подтверждало мнение бывалых бродяг, что парень, конечно же, не в себе. Мнение тем более верное и вероятное, что и в самом избранном босяцком обществе едва ли найдется сколько-нибудь значительное количество уравновешенных особ, о которых можно без зазрения совести сказать, что они в себе и из себя не выходят. И тем не менее даже в этом, отнюдь не склонном к домоседству обществе сострадательные выходки Юлия, припадки доброты и отзывчивости, заставлявшие его то и дело выходить из себя, получали довольно двусмысленную оценку. Что вовсе не облегчало ему жизнь.

Словом, все, что происходило потом, когда несколько полных терпкой радости дней в Камарицком лесу промелькнули и канули в прошлое, оставив незаживающий след в душе, все это, как бы много оно ни значило для Юлия само по себе, существовало во внешней его жизни, тогда как Золотинка и потрясение тех жгучих дней было жизнью внутренней и для такого человека, как Юлий, значило больше случайных перемен, ударов и открытий судьбы.

Короткое счастье с Золотинкой Юлий воспринимал как слабость. Нечаянное, неверное, на несколько дней счастье это пришло в то время, когда опустошенный, переболевший Юлий ничего уж, кажется, не ждал и не хотел для себя, обретши успокоение в растительной жизни свинопаса. Но счастье пришло, ошеломило, выбило окна, распахнуло все двери и укатило оставив разоренный и опустелый дом в грудах мусора. Оно застигло врасплох, таким внезапным порывом, что не было ни малейшей надежды что-нибудь сообразить и принять надлежащие меры защиты.