Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 85

Тихонечко вытянуть из-под подушки Сорокон… собаки не тронут, решила Зимка.

Прошла однако немалая доля часа прежде, чем от побуждения она перешла к действию и, придерживая юбку, потянулась левой рукой к подушке… За спиной урчало, казалось, мягко поднявшийся пес, рычит не пастью, а самым своим брюхом — пустой и алчной утробой. Собачьи взгляды сводили Зимке шею, как клыками. Она стояла, оттопырив левую руку в сторону подушки, и медленно-медленно, неразличимо для глаза подвигала ее все ближе и ближе к цели…

— Так что там еще?… Блуждающий дворец? — слабым, но внятным голосом произнес Лжевидохин, дрогнули веки.

Зимка ахнула, как пронзенная, но Лжевидохин, даже открыв глаза, не видел ее — уставился в пышный навес кровати.

— Ничего, — пролепетала она.

— И вот еще что, — сказал чародей после нового, не столь уже продолжительного молчания. — Ты — гуляй. Чтобы никто не видел тебя дважды в одном и том же платье… — Он говорил с трудом, преодолевая себя, усилием воли. — Чтобы толпа ползала у твоих ног… Чтобы выезды… драгоценности, узорочье… Послы пусть описывают твои наряды, как дело государственной важности… Ты отблеск моей власти.

— Я обязана тебе всем! — воскликнула Зимка со страстью, которую подсказывал ей только что пережитый испуг. Она бросилась на колени и схватила расслабленную пясть старика. — Разрази меня гром, если я забуду твои благодеяния! Я твоя вещь, твоя ветошка, тряпка у твоих ног… — Она принялась слюнявить обезображенные кислотой безжизненные пальцы, укрепляя себя во лжи, оправдывая себя самой чрезмерностью выражений.

— Пустое это, пустое, — равнодушно отозвался старик. — Иди. Иди, говорю. Столицу не покидай. Я тебе позову.

Прихрамывая от жаркой боли в колене, Зимка двинулась к выходу.

Была глубокая ночь на пороге утра, но Лжевидохин давно уж не различал свет и тьму, он оставил постель для деятельных занятий. Сначала, пошарив на пыльном, залитом липким столике, он принял одну за другой несколько взбадривающих пилюль, потом с известными предосторожностями поднялся и надел засаленный, с обтрепанными рукавами халат.

В душном логове старика царило невероятное запустение: никому не доверяя, он не пускал слуг даже для уборки, а сам не имел ни сил, ни желания разгребать завалы брошенных или потерянных по углам вещей. Вечная полутьма погружала покрытый толстым слоем мохнатой пыли хлам в окончательное забвение. Обратившийся в Лжевидохина Рукосил давно утратил прежнюю чистоплотность, это достойное свойство выродилось, как и многое другое, ставши своей противоположностью: любовь к порядку обернулась пристрастием к неподвижности, к заплесневелому покою. Да и то сказать, не много сил оставалось у Лжевидохина, чтобы заботиться о пустяках. Ветер перемен унес все, что держалось не слишком прочно, все, назначенное для украшения, для радости, уцелело главное — страсть к власти, единственное, что связывало его с жизнью. Дряхлый чародей забыл то, что воодушевляло его на пути к цели, что облекало страсть в красивые и пышные одежды, ветер судьбы совлек покровы и обнажилась закаменевшая, затвердевшая суть — скелет вместо живой плоти.

Однако ядовитая болтовня Зимки-Золотинки всколыхнула старика больше, чем он и сам мог этого ожидать. Прихватив свечу, Лжевидохин двинулся с неведомой целью вкруг спальни, в сопровождении любопытствующих собак прошел в дальний угол, где не бывал уже несколько месяцев, и обнаружил тут попорченные клыками башмаки, растерзанную меховую шапку — кажется, ей прежде венчались Шереметы — и среди прочего хлама, среди обглоданных костей недавно потерянный великокняжеский скипетр — в алмазах и золоте.

Собаки глядели на хозяина: будет ли взбучка? Но за потерянный скипетр, мерещилось Рукосилу, кто-то уже поплатился — кажется, поплатился, взбудораженные, молодо растревоженные мысли его блуждали совсем не здесь, не в этом гнилом углу среди пыли и паутины. Долго стоял чародей, вперив невидящий взор в тусклые алмазы на полу, жирная грудь его поднялась для стона:





— Боже мой, боже! Какой ужас! Какое уродство, — шевельнулись губы.

Пошатываясь, непроизвольно вздергивая руку, чтобы придержаться за стену, Лжевидохин двинулся к прикрытому черной траурной занавесью зеркалу. Первый раз с тех пор, как по недомыслию постельничего повесили здесь зеркало, Рукосил-Лжевидохин набрался мужества глянуть в его бездонную глубину.

Ненавистная харя… эта приплюснутая, плоская, как сковорода, лысина и сдавленный морщинами лоб, под которым приладились кое-как гляделки, короткий плюгавый нос да расхлябанный рот — жалкое наследство Видохина… Изъеденные ядовитыми испарениями кислот зубы торчали редкими желтыми пеньками.

Неужели все это можно с себя содрать, как старую, рваную одежду?

— Золотинка, — неровным голосом прошептал Лжевидохин — с известных пор обнаружилась у него среди прочих скверных привычек потребность разговаривать с собой вслух. — Золотинкой погиб, ею возвысился… и спасен буду?

Озлобленный, измученный несправедливой старостью Лжевидохин поверил, почти поверил: нечаянно блеснувшая надежда все больше и больше походила на правду.

— Не дать маху и не давать спуску… не торопиться… но и не мешкать… не распускать слюни… и не ломать дров, — внушал сам себе Лжевидохин, спустившись из спальни в потайной переход.

Чудовищные тени бежали по стенам подземного перехода, мятущийся свет факелов рисовал вдруг на повороте нечто совсем не статочное: каких-то двухголовых пауков, перетянутого, как оса, верблюда. Только мелькнет вытянутая, но вполне приемлемая как будто для смущенного воображения собака, как догоняет ее двуногий урод без головы. Нужно было видеть озаренное тремя факелами шествие, чтобы успокоиться за рассудок: тени не обманывали.

Из двух носильщиков едулопов, что тащили кресла с чародеем, тот, что шагал сзади, действительно не имел головы — предмета, хотя и не лишнего, но все же не вовсе обязательного при его однообразных занятиях. К тому же безголовый едулоп имел семь штук глаз, расположенных так удачно, что едулоп имел возможность оглядываться, не поворачивая отсутствующую голову, он смотрел сразу и вперед, и назад, во все стороны, и заодно под ноги — для этого цели служил глаз, прилепившийся на левом колене. Понятно, что калека не мог обойтись без утробы, ибо можно жить без мозгов, но не нельзя жить без пищи, а следовательно в дополнение к желудку, самое малое, необходим рот и желательны зубы. И то, и другое красовалось у безмозглого едулопа на животе, примерно там, где у людей пупок; в лад с шагами узкая щель под грудью мерно позевывала, являя зубы, что было, однако, самопроизвольным, чисто телесным явлением и никак не указывало на сонливость или скуку, вовсе едулопу не свойственную, — не имея головы, он никогда не спал и, ясное дело, никогда не испытывал скуки — еще одно преимущество безмозглого образа жизни.

В противоположность носильщику один из боевых едулопов, их тех, что звенели на ходу длиннополыми медными кольчугами, располагал двумя головами, причем запасная голова, подвинувшись на левое плечо, почти не размыкала глаз, дышала измученно и вообще имела заморенный, изможденный вид, что свидетельствовало, по видимости, о далеко не безоблачных взаимоотношениях с главенствующей напарницей. Шагавший вперед факельщик держал два огня двумя руками, а третьей помахивал при ходьбе.

Путь великого слованского государя на этот раз лежал в Птичий терем, подслеповатое строение на краю пропасти. Редкие окошки в решетках и мощные ребра поперечных устоев, которые прорезали там и здесь скучные серые стены, не вязались как будто с понятием «терем» и тем более «птичник», но вполне выполняли свое прямое назначение — основательное это сооружение скрывало службу наружного наблюдения.

Лжевидохину не нужно было подвергать себя превратностям пути под открытым небом, чтобы попасть в терем. Пустынные темные переходы, которыми двигалось шествие, разветвляясь, соединяли к удобству старого оборотня службы и приказы Вышгорода. Не слезая с кресел, он отпер новую железную дверь, которая замыкала переход, и сразу же оказался в приказе — низкой сводчатой комнате со множеством простых деревянных полок под книги и свитки и длинным столом, который упирался торцом в основание решетчатого окошка, уже слегка посеревшего в преддверии дня.