Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 85

Никогда прежде Зимка-Золотинка не понимала происходящего с ней с такой полной… какой-то мучительной и сладостной определенностью, с каким-то восторженным прозрением. Грудь ее волновалась сдержанным, но сильным дыханием.

…И штука в том, — прыгала она возбужденной, лихорадочной мыслью — чтобы подхватить падающую из помертвелых рук Лжевидохина власть прежде, чем она брякнется на мостовую, ставши достоянием первых попавшихся проходимцев. Победит тот, кто окажется в роковой час рядом со властью.

Уже сейчас по всей стране ходят слухи, за которые людям рвут языки — а надо бы уши! — что Могута нет и правят, прикрываясь именем, немногие люди.

Потому-то я и нужна Рукосилу — живое свидетельство мертвой власти, — думала с пронзительной ясностью Зимка. Как опровержение мертвечины… как знак, как обозначение… Красота убедительна. Это нельзя опровергнуть, это сильнее слухов: густые важные брови… свежие, живущие трепетной жизнью губы… блеск в глазах и победное сияние золота… Не опровергнуть. С томительным сладостным вздохом, в лихорадочной какой-то истоме, она огладила грудь и замерла, словно пытаясь постичь, запомнить что-то невероятное, что-то такое, что не дается разуму… Юная и обольстительная.

Невредимая среди ужасов все омертвляющей власти.

Невредимая — это нужно помнить. Нужно думать.

И Могут не торопил свою венчанную, но отставленную от ложа супругу, оставляя ей время для размышлений.

Великую государыню Золотинку разбудили далеко заполночь. В темных пустынных переходах метались огни; тени бежали по лицу государыни и никто не видел, наверное, затаенного в глазах испуга.

Молчаливая стража провела ее через частые уличные решетки, где кольчужники подносили к лицу государыни фонарь, словно это была найденная в подворотне девка, и придирчиво изучали золотую бирку в руках сопровождавшего ее дворянина.

В Большом дворце было так же темно и пусто, как в Малом, сейчас здесь никто не жил, кроме Могута. Мерные шаги стражи глохли, не отзываясь среди переходов и лестниц ни случайным голосом, ни окриком, ни стоном. Стража открыла последнюю дверь, такую тяжелую, что рослый, мордатый латник должен был напрягаться, и когда Лжезолотинка ступила через порог в душную, пропахшую прелыми запахами тела полутьму, дверь тяжело закрылась и тихо напомнил о себе замок. Государыню заперли вместе с супругом.

Две свечи на заставленном всякими склянками столике освещали серую пещеру постели под навесом; червоточиной гляделся на подушках и простынях приподнявшийся старик. Зимка сделала шаг или два, подбирая в уме слова, чтобы сразу его срезать, ибо ночной час, казалось, располагал к хорошей семейной перебранке… когда из полумрака родились тени и кинулись на нее стремглав.

Словно раскаленным прутом ткнуло куда-то под колено сквозь жесткую тяжелую юбку; черная тень — огромная собака! — отскочила так же стремительно, как напала, и глухо столкнулась с другой тенью, что, верно, спасло Зимку от повторного нападения — вялым, неверным голосом старик окликнул собак.

Отлегло… Ибо Зимка, если и не поверила в гибель, то успела все ж таки сообразить, что Лжевидохин бросил ее на растерзание своим ночным зверям.

Это было не так. Окрик подействовал на собак, но они изловчились еще злостно хватить жертву за подол, не столько ткани порвали, сколько сбили с ног женщину, едва не опрокинув ее на пол. Почуяв кровь, они не отступали, скалили зубы и урчали.

— Ну-ну! — промямлил нисколько не взволнованный Лжевидохин. — Ну! Не съели, не хнычь, иди сюда, — продолжал он тем же невыразительным немощным голосом.

А Зимка хныкать еще и не начинала, она вообще не вымолвила ни слова, ошеломленная приемом, забыла заготовленные наперед речи. И тут с изощренной проницательностью поняла, что собаки спасли ее чего-то худшего. Измученный бессонницей и головными болями, полуживой Лжевидохин не зря позвал ее среди ночи в самом дурном и смутном расположении духа, но собаки, как видно, не входили в расчеты чародея. Собак он забыл по старческой рассеянности. Женщина застонала, ступила к постели, припадая на ногу, он хихикнул — и бессердечно и растерянно.

Спустил уродливые тощие ноги на пол, потом, чего-то вспомнив, пошарил под подушкой — словно бы невзначай, мимоходом, но Зимка (она, закатывая со стоном глаза, не забывала, однако, все подмечать) поняла, что там у него Сорокон — грозный прародитель искреня, который обратил высокомерного султана саджиков в нежного и любвеобильного брата, о чем тот и сообщил давеча императору Словании медоточивыми устами послов… Сорокон — тяжелый изумруд на плоской цепи; с ним, наверное, неудобно спать.





Собаки не отставали от женщины, сладострастно постанывая, и поглядывали на хозяина, ожидая знака, чтобы вцепиться в горло. Но знака все не было, они с ворчанием улеглись.

— Ну, покажи, — сказал Лжевидохин, опять хихикнув — словно бы против воли. Голову его обнимало туго затянутое полотенце, из-под которого стекали на лицо похожие на пот капли.

Когда Лжезолотинка расстегнула тяжелый, в узорочье пояс, два раза обернутый на бедрах, и сбросила юбки, одну и другую, собаки опять приподнялись: голые ноги женщины, спущенный окровавленный чулок возбуждали их плотоядную похоть. Оживился и Лжевидохин.

— Если мне станет дурно или на сон потянет, — хмыкнул он, — звери тебя растерзают. Растерзают всякого, ждать не станут.

Зимка приняла это к сведению, но не испугалась. Она и без того знала, для чего Лжевидохин не расстается с собаками, их было у него с полдюжины людоедов, одна страшнее другой. Но сейчас, после резкого, как ожог, испуга, Зимка утратила страх, соображала холодно и отчетливо. Сейчас она любила Юлия и знала, что для этой любви нужно уничтожить старика. Перехитрить его и пересидеть. А потом, когда придет миг, впиться зубами в глотку и перегрызть. Она ненавидела старика до тошноты, до желания выть и царапаться.

Одного она сейчас опасалась — выдать себя неосторожным взглядом. Она была коварна и терпелива, как хищница.

Острый клык пробил ногу под коленом, из маленькой черной дырки текла, размазываясь по икрам, пропитывая спущенный чулок, кровь. Было ли это от великой ненависти или от великой любви, Зимка не чувствовала боли, почти ничего, кроме стеснения в колене. Она хромала и хныкала только потому, что старик этого ожидал и хотел, он получал от этого удовольствие.

Он положил руку с корявыми, обожженными кислотой пальцами в перстнях на внутреннюю поверхность бедра и повел вверх… Сладострастие немощного старца, наверное, носило чисто умственную природу, едва ли он испытывал желание — слабую память о том, что есть желание. От этого тошнило. Зимка прикрыла глаза… верно, ей действительно стало плохо — от омерзительного, спирающего горло чувства, так что старик прервал свои супружеские изыскания и тронул колено возле раны.

— Что уж, так скверно?.. Ишь ведь хватило… Бедный наш зайчик…

Он вытирал дрожащей ладонью кровь и слизывал ее потом языком. Когда Зимка увидела это, неодолимая сила бросила ее вбок и согнула в позыве рвоты, с икающим звуком она разинула рот.

— Но! — тотчас предупредил старик, останавливая вскочивших собак.

— Мне плохо, — пробормотала Зимка.

— Там ночной горшок, — показал он с заботливостью, от которой ее снова согнуло с противным рвотным стоном.

И тогда, бледная, орошенная потом, она вдруг решила окончательно то, что не давалось ей все эти дни бесплодных размышлений: страстное желание уязвить старика подсказало ей способ спастись от подозрений, а, может быть, и чего-то большего, чем подозрения.

— Я встретила Золотинку, — сказала она глухо, не оборачиваясь и не глядя на Лжевидохина, ибо не могла глядеть на него не выдав ненависти. — Ну, тогда в корчме, ты знаешь. Пигалик, которого я приказала захватить, — Золотинка. Золотинка обратилась в пигалика, — бестрепетно роняла слова Зимка. — Она сказала, пигалик этот говорил, когда мы остались вдвоем, что многому научилась. Если я правильно поняла многозначительные намеки, она знает, как вернуть оборотню его подлинное естество, когда утрачен образец для превращения. Она имела в виду тебя.