Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 85

Один только день с утра до вечера кричали бирючи-глашатаи «повелеваем», и это была единственная угроза ослушникам, до которой снизошел государь. Мало кто тогда умел распознать угрозу, заключенную в одном-единственном слове. Словане и толпеничи, в частности, привыкли при Шереметах к многословным разъяснениям и уговорам и по давности застарелой привычки считали уговоры обязанностью властей и своим неотъемлемым правом. Они жестоко ошиблись, Могут быстро показал им, что время уговоров кончилось.

Бирючи ушли с площадей и взошла луна, но ночная стража не появилась, остались не заперты против обыкновения ночные рогатки и цепи. Горожане, недоумевая, поглядывали из окон и осторожно переговаривались с соседями. Иные же, осмелев, отпирали двери, чтобы высунуться через порог, так что в ночь после указа на залитых кладбищенским светом луны улицах Толпеня отмечалось необыкновенное многолюдье. В пропитанном вонью большого города воздухе веяло даже нечто праздничное, словно Великий Могут по недомыслию, нечаянно подарил толпеничам ночь необыкновенных ощущений.

Обремененные семейством и заботами, положительные горожане скоро наскучили луною, позакрывали двери и ставни, потушили огни и, благодушно посмеиваясь над собственной отчаянной любознательностью, забирались в постели, а молодежь все не расходилась. Разносились во тьме песни и смех, случайный выкрик и визг, а там — слышались тихие уговоры парней.

И верно, все начали забывать, зачем они колобродят во тьме, когда привольный покой ночи разодрал нечеловеческий, животный вопль ужаса. Крик уже не смолкал; рев, вопли и вот — надсадный топот, узкими кривыми закоулками в непостижимой толчее призрачных теней и мутного света неслись сломя голову люди, выкрикивали что-то несусветное, увлекая за собой и тех, кто пытался сохранить самообладание.

Говорили потом, что никто не спасся, жертвы считали сотнями, но это было, конечно, преувеличение. Больше всех городили горы погибших те, кто сам ничего не видел. Беда-то как раз в том и состояла, что разбуженные жуткими воплями, топотом и судорожным стуком в дверь горожане не смели открывать никому чужому, а потому часто не узнавали и своих. Перед крепко запертыми дверями хозяйничали во мраке едулопы.

Все было забрызгано по утру запекшейся темной кровью, всюду багровые пятна: в пересохшей грязи мостовых, на стенах… залито кровью крыльцо и на двери следы окровавленных рук. С тоскою выглядывая между ставнями, обыватели видели перед домом растерзанные останки чьих-то сыновей и дочерей — нельзя было распознать чьих: лица съедены, зияя оглоданной костью, суставы вывернуты, содраны одежды, распорот живот и грудь. Повсюду находили раздробленные кости, чудовищно обезображенные головы с разбитым, чтобы добраться до мозга, черепом… Трудно было и похоронить с честью, собравши в один гроб подходящие друг к другу останки.

Рассказывали про парня, который затиснулся в щель между домами, так что там и окоченел к утру, его нашли полумертвым, без памяти. Другой жуткий случай обошел весь город: отец тянул дочь из лап едулопа в дом, девушка захлебнулась криком и захрипела, растерзанная, но отец, могучий верзила, не отдавал тело, тащил через порог, надрываясь, пока не втащил в дом и зверя. Мерзкая гадина выгрызла все живое: погибли отец, мать и трое детей, обитавший на чердаке постоялец выбросился из окна и сломал ногу — он тоже не ушел, и только немощная старушка, бабка хозяина, лежала в постели, не имея сил подняться, и умерла в ту же ночь своей смертью.

Власти насчитывали по городу до шестидесяти погибших, опознано было шестнадцать трупов. Десятка два числились среди искусанных, двое сошли с ума, один заболел бешенством и начал кусаться сам, а весь город, пятьдесят с лишком тысяч обложенных налогами очагов, смело можно было писать в разряд перепуганных. Горожане притихли, как пришибленные, с горечью сознавая, что погибшие сыновья и дочери виноваты сами, не послушав внятного предостережения бирючей.

С рассветом едулопы возвратились в Кутафью башню и были там заперты до темна. Великий Могут, как бы там ни было, избавил подданных от лицезрения мерзких тварей, но вовсе держать их сиднем оказалось нельзя, потому что жиреющие от безделья, неподвижности и тесноты твари бесились и кидались друг на друга. Так что заведено было выпускать мерзость по ночам, и когда люди привыкли, что от заката и до рассвета, исключая праздничные ночи и ночь с субботы на воскресенье, безраздельно хозяйничают едулопы, когда установился порядок, никто особенно не жаловался уже на неудобства.

Со временем обнаружились скрытые, не видные поначалу преимущества нового порядка вещей. По всей столице и пригородам, куда только едулопы успевали затемно сбегать, чтобы непременно возвратиться к рассвету в свое вонючее, как зверинец, логово, в Кутафью башню, — по всем этим местам, по столичной области, прекратились ночные разбои и грабежи. Можно было вывесить на придорожное дерево кафтан и найти его поутру невредимым. Исчезли бродяги — как вымело. Поредели понемногу и вывелись бездомные собаки — к раздолью расплодившихся взамен того котов. Меньше стало и падали на дорогах — едулопы все подбирали вчистую. Что плохо — а если плохо, то плохо, народ так и говорил, что плохо! — кровожадные твари вчистую разоряли курятники, подбирались к хлевам и конюшням, так что и двойные запоры не помогали.





Раз оглушенные, люди умели утешиться, имелись у них для того запасы вековой мудрости: сила солому ломит, плетью обуха не перешибешь и, что особенно важно, выше лба уши не растут. Словом, не мы первые, не мы последние.

Нужно было жить, и вековые навыки были тут как нельзя кстати.

Словане привыкли почитать своих князей и по этой привычке почитали на престоле Могута. Впрочем, в глубине души, наедине с собой и втайне, многие, может быть, догадывались, что от почитания этого не осталось бы ничего на другой день, стоило бы удаче и счастью оставить нового слованского государя. Невозможно было только представить, чтобы то и другое — удача и счастье, действительно его оставили. В этом-то и загвоздка.

Так что слованам, по правде говоря, приходилось туго: нужно было насиловать натуру, чтобы уважать и почитать великого государя Могута. Не то, чтобы они ожидали в своих отношениях с властью взаимности, — так далеко упования слован и не простирались, но хотелось ведь все ж таки, по совести говоря, известной пристойности отношений.

Словане, к примеру, — освященное обычаем право! — привыкли, что в обмен на любовь подданных великие князья не забывали предъявить народу и самый предмет любви, чтобы народное почитание не оказалось бесплодным. Великие государи и государыни, их отпрыски и ближайшие родственники являлись перед толпой по большим праздникам, да и без праздников тоже; жизнь слованских князей если и не протекала на глазах у народа, то носила все же доступный обозрению характер: князья выносили на площадь своих первенцев, извлекая их для убедительности из пеленок, а народ, представители сословий, заполнял по годовым праздникам великокняжеские дворцы, мешаясь там с первыми вельможами и дворянами.

Все поменялось при Могуте. Никто не брал на себя смелость сказать, что видел великого князя воочию, и оттого народные чувства, лишенные опоры в наглядности, приобретали довольно-таки смутный, чтобы не сказать воображаемый характер.

Примечательно, что великая княгиня Золотинка, вдова великого государя Юлия, цепляясь за оскверненный престол, не много потеряла в народном мнении. Скорее наоборот — что вовсе уж походило на небывальщину! — народ как будто бы испытывал к государыне признательность за то, что она возвратилась. Не слышно было, чтобы люди ставили княгине в вину предательство и забвение погибшего в битве мужа. Быть может, — если искать тут разумное зерно — великую княгиню Золотинку за то именно и признали, что она представляла в общественном мнении осколок золотого времени Шереметов, соединяла собой прошлое и настоящее.

Народ был тут, как видно, действительно справедлив — по самому подлинному, не показному чувству: прощая предательство себе, он прощал его и княгине.