Страница 41 из 45
– Пусть горят все светильники.
Так желает Аспазия. И Перикл разносит огонь по всем углам. И пылают светильники по всем углам. А через окно – квадратное и небольшое – струится синяя ночь. Она смешивается с золотом огня. Она растворяется в золоте, подобно светляку, проникшему в освещенную комнату.
Тихо-тихо в мире в этот поздний час, когда Арктур сверкает своей белизной на синем фоне. Тихо-тихо в доме, где смерть произвела опустошение.
Он говорит:
– Я хочу любить только тебя, но сердце мое на берегу Кефиса.
– А мое?
– Тоже там?
– И здесь и там. И в горах, где наш сын.
Снова становится тихо-тихо.
Она вздрагивает:
– Кто это идет сюда?
Он прислушивается:
– Никто.
– Разве?
– Все тихо.
– Перикл, я сойду с ума.
– Утешить тебя?
– Нет, не надо.
– Поцеловать тебя?
– Нет.
– Обнять тебя?
– Нет.
И снова – тихо, очень тихо. В мире. На небесах. В доме. Во дворе.
Он хватается за сердце:
– Сколько я помню себя – всегда ощущал биение своего сердца. Иногда мне казалось, что оно остановится. Вот и сейчас …
Она говорит:
– Не надо…
– Я думаю о том, что буду делать после смерти. Лежать в гробу? Холодный? Без дела? Без мысли? Совсем спокойный?
– Не надо, Перикл.
– Я всю жизнь боялся смерти. Даже тогда, когда бросался в гущу боя. Я не трусил, но думал о смерти. Скажи мне: может быть, это трусость?
– Нет.
– А что же?
– Это обычное ощущение человека, не завершившего своего дела, которому есть чем занять свои руки в этой жизни. А когда кончается дело – человек становится храбрым.
– Да?
– Это так, Перикл. Так, а не иначе.
Он убирает руку со своего сердца. Но биение его все равно слышит: оно – слева и в висках, в ногах, в затылке. Везде!
– Значит, я не трус?
Она качает головой: нет.
– Но и не герой. Я боюсь смерти.
– Значит, впереди у тебя – дела.
– Какие дела?
Он даже надул и без того пухлые губы. Обиделся, как дитя. А она – холодная и умная, красивая и смелая – утверждает, что впереди у него – дела.
– Мы вольны над собою только отчасти. И вовсе не свободны даже в самом свободном городе мира – Афинах. Это только кажется нам, что свободны. Рок тяготеет над нами, и боги указуют дорогу. Незримые боги незримую дорогу! – Она воодушевляется: – Разве не так? Разве не боги ведут нас неведомо куда? Почему мы с тобою не на кладбище, рядом с нашими детьми, если мы так вольны над собою? Я спрашиваю тебя – почему?
– Философы говорят…
– Они болтают, а не говорят. Они очень разумны, пока беда не коснется их самих. Я знала одного такого. У себя, в Милете. Он говорил: человек превыше горя! Он говорил: сила человека побеждает беду! Он говорил: человек обязан познать самого себя и через это познание победить страх и несчастье! А когда у него почти одновременно умерли жена и мать, он рвал на себе волосы, подобно египетским женщинам, и причитал целый месяц, пока не умер с горя. Вот тебе и философ!
– Наш Сократ говорит…
– Что он говорит? – Аспазия становится еще холоднее от гнева ко всем философам.
– Он говорит, что выпьет цикуту, если придется.
– Врёт он!
– Ты не знаешь Сократа.
– Он – хороший, он – ленивый. Но он нагло врет про цикуту… Философы трусливы…
– Может быть, – говорит он и вздыхает.
Арктур глядит прямо на него сквозь квадратное окошко. Такой блестящий на небе.
– Трусливы не только философы, – говорит он.
– А кто еще?
– Например, бывшие стратеги.
Она молчит.
– Дела которых оборвались раньше их жизни.
Не глядя на него, не глядя на звезды, она говорит:
– Трусливы все мужчины…
Евангел сидел на грядке и полол ее. Отбрасывал на дорожку Какую-то травку. Прореживал ее. Такую светленькую, зелененькую, в которой соединились все нежности мира. И Перикл спросил себя: зачем он это делает? Чтобы не разрасталась или, напротив, чтобы ширилась по земле своим зелененьким стебельковым потомством?
Он долго наблюдал за ним. Раб трудился прилежно. Вонзал подобие ножа в землю, аккуратно выворачивал клок травы вместе с корнями и встряхивал ее. Зачем он это делал?
Было раннее утро. Небо такое же нежное и зеленое, как и трава на грядке. Звезды только что погасли. Даже ветер не успел проснуться. А Евангел уж трудится. Правда, он мог бы поручить это несложное дело какой-нибудь рабыни или рабу. Управителю дома не обязательно собственноручно полоть грядки.
Перикл слегка кашлянул, чтобы подать знак Евангелу. Но тот не расслышал или сделал вид, что не расслышал хозяйского кашля. Перикл подошел совсем близко. А Евангел продолжал рвать траву. Не подымая головы. Его не занимали ни заря, ни поблекшие звезды, ни цвет неба. Евангел работал…
Хозяин позавидовал своему рабу. Его самозабвенной работе. Почему он, Перикл, не может вот так же забыться у грядки? Почему в голове у него мучительные мысли и видение смерти перед глазами? Аспазия не сказала этого прямо, но, наверное, от трусости. От чего же еще? Если не можешь сам уйти из этого мира, – значит, трус… Если мысль о смерти все время преследует тебя, – значит, ты трус… Но так ли это на самом деле? О чем же должен думать человек, как не о смерти? Только бараны бредут на живодерню без страха и сомнения. Только они!.. Да и то – кто знает?
Перикл вздохнул всей грудью, и Евангел услышал этот вздох. Он вскинул голову. Он широко раскрыл глаза: не ожидал!
– Что ты делаешь, Евангел?
– Вот… – раб указал на траву.
– Почему в такую рань?
– Чтобы поменьше думать.
– Как? – сказал Перикл. – Ты работаешь, чтобы не думать?
– Да.
– Это возможно?
Раб признался:
– Возможно только отчасти.
– Это поможет и мне, Евангел? – Перикл указал на траву.
– Тебе – нет.
Раб говорил очень уверенно. Он знал наверняка, что не поможет. Но откуда ему это знать?
– Ты полагаешь, что ничто мне больше не поможет?
– Только одно, – сказал Евангел.
– Что именно?
Раб кивнул на восток. И Перикл невольно посмотрел туда. А там – Акрополь! Как это понимать?..
И раб пояснил:
– Народное собрание поможет. Трибуна его поможет.
– И ты? – огорченно произнес Перикл. – И ты думаешь, что я рожден для трибуны? А больше ни на что не гожусь?
– Да!
Эта уверенность раба ужасала. Было что-то мрачное в его коротком «да», прозвучавшем словно приговор.
– Я, – сказал убежденно Евангел, – умру в тот день, когда перестану быть рабом.
– Даже если сделают тебя учителем?
– Даже!
Перикл очень хотел – по крайней мере он силился – понять этого человека, которого знал давным-давно. Однако Евангел оказался столь же таинственным, как и многие явления в этом мире. Явления, скажем прямо, подчас весьма примечательные и непостижимые.
– Впрочем, – поразмыслив, сказал Евангел, – учитель тот же раб, такой же пропащий, как раб. Может быть, я бы выжил, если бы меня сделали учителем детей.
– А стать свободным гражданином не мог бы?.. Разве этот путь тебе заказан?
– Да.
– Это ты сам придумал?
– Нет.
– Откуда же взял?
– Из жизни. Человек, который видит, слышит и запоминает, к концу жизни становится всезнайкой, мудрецом, можно сказать, египетским жрецом…
– Я первый раз слышу такое.
– Разве? – Евангел высыпает горсть пылевидной земли на грядку. И говорит: – Тот, кто хлебает горе, тот всегда умнеет.
– Это верно, – соглашается Перикл. – Горя мы с тобой хлебнули. Не то чтобы фиалом, но пифосом. Однако учти: это не последнее горе. Человек появился на свет, чтобы вечно мыкать горе, чтобы не выходить из слез и пота. Я не верю, чтобы в древности жили на земле счастливые люди. Об этом рассказывают только в сказках для детей.
– А я завидую счастливым, – мрачно заявил раб.
– Ты их видел, счастливых?
Евангел не ответил.
– Не копайся в памяти, Евангел. Это все напрасно. Счастливые люди, если они и были когда-то, давным-давно перевелись. Поверь мне!