Страница 21 из 45
– Я очень голоден. Маслины, хлеб и вино – что может быть лучше?
– Ягненок лучше! – сказал Алкивиад.
– Пожалуй.
Дамонид подсел к пирующим, поднял фиал. Обвел всех чрезмерно возбужденным, но веселым взглядом:
– Вы очень невнимательны.
– Это не так.
Все обратились к Периклу. И он снова повторил:
– Это не так.
Дамонид пожал плечами:
– Не понимаю, откуда у тебя такая уверенность? Мы с тобою почти одних лет, а чувствую себя робким, нерешительным.
– А это не так, – снова повторил Перикл.
– Ты хочешь сказать, что ты внимателен?
– Да.
– В таком случае – говори.
– У тебя неприятности. Притом большие.
Дамонид искал на тарелке маслину посочнее. Он словно не слышал Перикла. И продолжал улыбаться.
– Притом большие.
Дамонид блаженно отхлебнул вина.
– Я похож на убиенного? – спросил он. – Разве я не веселый?
– Нет, веселый, – сказал Алкивиад, присматриваясь к Дамониду. – Похоже, что ты получил в наследство серебряные рудники.
Геродот не согласился с Алкивиадом:
– Не серебряные, а золотые!
– И я так думаю.
Это было сказано Зеноном.
Перикл покачал головой. Та грусть, которая тяжелым грузом лежала на душе, проявилась вдруг совершенно явственно на лице его, особенно в глазах:
– Рассказывай, Дамонид, как они выместили на тебе злобу к Периклу.
– Какую злобу?
– Не скрывай ничего…
– А мне и скрывать нечего. Все хорошо: завтра на рассвете я покидаю Афины.
Сказав это, Дамонид припал к фиалу, точно никогда и не пивал вина. Потом попросил воды и напился так, как пьют только в детстве: со вкусом, с придыханием, как вол.
Более всех, как ни странно, огорчился Алкивиад. Он не верил ушам своим. Как? Дамонид, этот замечательный патриот Афин, предан остракизму? За что?
Геродот и Зенон молчали, словно громом пораженные. Хмель как рукою сняло. А к Периклу неожиданно вернулось его обычное спокойствие. Теперь улыбался он. О чем-то соображал.
– Мне жаль тебя, Дамонид, – проговорил Перикл. – Они хотели бы выгнать меня, но выместили злобу на тебе. Это не тебя предали остракизму. Меня изгнали… Если моего советника лишают города, который многим ему обязан, – значит, не в советнике дело…
– А в ком же?
– Во мне. Я же сказал: во мне! Мои недруги мстят мне. Однако не понимаю, почему они вымещают злобу именно на моих друзьях. Ведь я же не умер! Я жив еще и могу держать ответ…
Он схватился за голову, точно она разламывалась на части:
– Почему они не судят меня?
– Уже судили, – сказал Дамонид. – А вторично за одно и то же не судят в этом великом и справедливом городе. Ты, по моему разумению, получил сполна и больше всех. Эвоэ! Я пью за тебя, великий Перикл. Эвоэ!
– И мы тоже! – крикнул Алкивиад.
В комнате было достаточно света и без светильников. Но они горели, потому что Перикл не терпел тоскливых сумерек, сумерек без игривых языков пламени! Свет! – что может быть лучше света? Пятеро мужчин обедали неторопливо, устав от разговоров и споров. Но Перикл не выдержал:
– Кто же все-таки больше прочих хулил нас?
– Кто? – Дамонид припомнил: – Лакедемоний… Иппоник… Пириламп… И другие богачи и скототорговцы…
– Кто поднимал голос за тебя?
– За меня?.. Клеонт, сын Фания.
– Молодец!
– Архонт Сокл… Алкмеон… Протид…
– Молодцы!
Дамонид поднялся с места и торжественно провозгласил:
– Слушайте меня, о мужи афинские! – И продолжал менее торжественно, но с полной верою в свои слова: – Скоро я буду далеко от вас. Но вы еще помянете меня и вот по какому поводу… Они, – Дамонид указал на дверь, – придут сюда, к нему, – он снова указал на Перикла, – и станут просить прощения. Они, – снова указал рукою на дверь, – будут целовать ему ноги, упрашивая занять прежний высокий пост, которого они лишили его так необдуманно. Считайте, что дан оракул.
Он выпил фиал и, не говоря более ни слова, направился к выходу.
Книга четвертая
Металл сверкнул в воздухе. Точно молния. И смиренно лег на столик.
– Что это? – спросил Перикл.
– Кинжал. Мидийский кинжал. Он пронзает насквозь.
– Так это ты и есть Агенор?
– Да. Сын Олия.
– Из какой филы?
– Я педиак, житель равнины.
– А фила какая? Я спрашиваю о филе.
– Пандионида. Из рода Эвмолпидов.
– Твой отец жив?
– Да. Он гиеромнемон. Но уже слеп.
– И мать жива?
– Она присматривает за отцом.
– Ничего не скажешь: род у тебя знатный.
– Кроме имени, ничего и не осталось.
– Это почему же?
– Так угодно было богам.
Перикл отнесся к ответам молодого человека не очень-то доверчиво. Отец – слепой гиеромнемон, род знатный, но бедность явная – она в каждой складке плаща… Не очень твердо выговаривает наименование своей филы… Не врет ли? Что-то не вяжутся концы с концами… Но допустим, он говорит правду. Или предположим, что бедный метек выдает себя за знатного родом. Может быть, он прибыл из Милета или Родоса в поисках счастья? Кто его знает?
Агенор словно догадался об этих сомнениях Перикла. Он сказал:
– Впрочем, можешь думать что угодно. Может быть, я неверно указал филу. И род мой вовсе не достославный. Возможно, что и происхожу от одного из тех индийских воинов, что заявились к нам вместе с Ксерксом. Какая важность в том, кто я?
Молодой человек возбужден. Глаза у него словно звезды в ночном небе. Дышит не очень-то свободно, – видно, волнуется. Положив кинжал на столик, не знает, куда девать руки – жилистые, загорелые руки.
– Ты упрямо и долго домогался этой встречи. В чем причина, Агенор?
– Мне до смерти надо было повидаться с тобой. Нельзя было не повидаться! Вот бывает же так: чтобы жить дальше – человеку требуется уяснить кое-что. А без этого нельзя ему существовать. Без этого жизнь его превращается в муку, в боль нестерпимую. Не знаю, случалось ли такое с тобой! Я сказал себе так: или я поговорю с ним, или убью и его и себя. Я уже давно не расстаюсь с кинжалом.
Перикл улыбнулся:
– Ну, зачем же так? Разве убийство – особенно подлое – приносит кому-нибудь пользу? Тем более в политике. Я полагаю, что ты политик. Верно это?
Агенор не отвечал.
– Политик?
– Мне хочется быть политиком, – с трудом выдавил из себя все еще бледный от волнения Агенор.
– Вот и хорошо! В таком случае послушай. Эфиальта ты не мог знать лично, но слышать, наверное, слышал о нем?
Агенор кивнул.
– Это был великий человек. Он не думал о себе. Или о своей семье. Он думал о народе. Он заботился об Афинах. О могуществе их и справедливости их во всех делах. Это был демократ по рождению и призванию своему. И, как демократ, ненавидел олигархов и прочих тиранов. Как демократ, он любил свое отечество, видя в нем олицетворение демократии и справедливости. Любя, он делал все для того, чтобы торжествовала справедливость… Слушай меня дальше и слушай внимательно.
Перикл говорил негромко, со свойственной ему плавностью и точностью в выражениях, не повторяясь, не запинаясь, словно читал по писаному. Казалось, что легко ему говорить. Казалось, что он всего-навсего повторяет уже сказанное им и усвоенное твердо. А почему? Потому что говорил он только то, что думал, что было на сердце, что сложилось с годами в его большой голове. Он никогда не ходил вкривь и вкось. Всегда видел перед собой свою дорогу, она всегда была для него ясна, и потому выражал свои мысли так легко и точно. Человек всегда говорит легко, если излагает свои собственные мысли. Но достаточно ему покривить душою, достаточно сказать не свое, не прочувствованное им – как тут же начинается то самое косноязычие, которое часто принимаем за неумелость, а на самом деле это явление закономерное, связанное в конечном итоге с неправдой, с вихлянием, поисками путей неправедных.
– Так вот, Эфиальт великий был человек не только складом ума своего, не только в достижении поставленной цели, но и добротой своей. Учти, – добротой! И при этом ненавидел он мошенников, мелких и крупных негодяев, всю эту нечисть, позорящую род человеческий. Ты бы только знал, ты бы только видел, как он громил этих негодяев, как преследовал любого, кто не мог отчитаться в каждом истраченном казенном статере! Нет и не могло быть у него жалости к подобным людям. А еще учти: Эфиальт был неподкупен. Как Зевс. Как боги, самые большие и справедливые в своих делах. Для него не существовало друга, отца или матери, жены или сестры, сына или дочери, если замечал за ними малейшие признаки нечестности. Особенно не терпел он этого в делах государственных. Здесь каждый обол берег он точно зеницу ока. Ты мог нанести ему любое личное оскорбление – он стерпел бы его, как терпел не раз. Но не приведите боги истратить обол без особого основания, и трижды не приведите боги – на свои личные нужды. То есть – урывая от государства. То есть – урывая от общего. То есть – поступая будто собака, тайком уносящая кость. Вот тут Эфиальт действительно преображался. Исчезала в глазах и в осанке его любая черточка доброты. Он делался зверем кровожадным, потому что не терпел всяческую подлость, всяческое воровство – мелкое или большое. И он преследовал негодяя всей полнотой своей власти, всем оказанным ему доверием афинского народа,