Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 109

.. разогнавшись…

…с седла птицей взлетел…

…руки раскинул…

…с гортанным орлиным кликом…

…с воплем…

…рухнул грудью на острия пик!…

Лучше бы не вспоминалось сегодня это Кириллу. Он так резко вскочил с кресла, что оно грохнулось, разбудив пригревшегося на груди матери малыша.

– Ох, щоб тоби… мать его, Фридриха!… – Все-таки опамятовался, виновато покосился на Ганну. – Ничего, сынку, вырастешь, отомстишь и за батьку, и за дедка. Так, казак? – Опять чмокнул в притихший сразу роток, да промазал маленько, обочь ткнулся, так что и собственные губы парным жаром обрызнуло. – Так, так, не спорь, казак, со своим гетманом! – отпрянув, прикрикнул: – Память Тарасюку твоему… Ганна? Стоя помянем!

Но ей-то, с бокалом в одной руке да с ребенком в другой, трудно было вставать. Он придержал ее с левой руки, да что там – вознес под свой рост, и так, на весу, попридержал, пока она со слезами напополам не допьет свой бокал, потом и сам выпил, с отцовской успокоительностью, как и малыша, чмокнул в освященные вином и слезами губешки. Даже занятый своим питием казак одобрительно вякнул…

Усаженная снова в свое кресло, Ганна не могла успокоиться. Тихий плач ее перешел в рыдания. Только этого и не хватало!

– О чем ты?

Она утерлась незашнурованным, как должно быть, воротничком «китайки» и вроде как перед малышом своим повинилась:

– Я ж ему каждую ничку клятно мовляю, що мои захолодалые губы не троне ни един дурень… Ой, выбачайте, пане добрый!

Кириллу стало хорошо от ее испуга.

– Дурень и есть. Не извиняйся, Ганнуся. Два года такая молодая жинка ждет казака, а его все нету и нету…

– Нету! – как дочка ткнулась она вместе с малышом ему в грудь.

И он принял ее плечи по-отцовски, обеими задрожавшими лапищами. Что с ним такое содеялось?..

Малыш где-то внизу причмокивал, и эта дивчинка-мати доверчиво посапывала на его распахнутой груди. Он только сейчас догадался, что они же очень устали, пешью протопав по три версты в два конца. С тем и унес на руках под полог палатки опустил на застланный ковром лежак. Девочка ли, мать ли, жинка ли соскучившаяся – доверчиво обняла его за шею. Господи, зачем ему еще такое искушение?! Сына он прикрыл особо, благо что было чем. Затих казак, сытый и довольный. А он-то – сыт ли, доволен ли… истинно уж дурень? Дурень старый! Приятно было ругать себя, обнимая доверчивую, полудетскую душу. Нарочно забывалось, что сорок ему всего, сорок, как ни пыхти по-стариковски…

– Ганнуся, назови меня Кирилкой, а?

– Не могу, пане…

– Да не пан я! Хохол! Хохол-мазница!

– Все равно не могу, Кирилл Григорьевич…

– О? Уже лучше, Ганнуся. Раз я дурень, так пусть же дурнем и буду до конца. Ну?

– Не будешь ты дурнем… Кирилка… Ой!…

– Ой, да не стой – лежи, лежи, Ганнуся, – придержал он подобревшей ладонью доверчивое тельце, укутывая его ковром. – Разве такие грехи здесь, на этом обрыве, творились?..

– Грехи? – засыпая меж двух казаков, пыталась что-то понять Ганна. – Какие грехи, мой глупенький Кирилка?..

Давно его никто так не называл. Да и называл ли кто? Как-то быстро его жизнь из сопливой Хохляндии на придворный паркет бросила. Не спознав младой дурости – оценишь ли старую дурость?

С этой мыслю он тоже заснул, утомленный, счастливый и молодой. Неуж он был когда-то, в какой-то своей жизни женатый, вот так же засыпал, обнимая одной рукой разу и жену, и сына, чтоб в кое-то время еще один сынок появился на свет Божий? Забывалось, право, начисто, что наметалось у него с кровати – не этой чета, роскошнейшей, – и сынов, и дочек предовольно. Куда-то все пропало, унеслось вниз по Сейму, по Десне, а там и по Днепру, в море Черное, казацкое. Сам-то он – не из казаков ли… гетман несчастный!





И опять ругать себя было приятнее приятного. С тем и заснул, уже в сумерки. А проснулся от грохота колес, ржания коней, криков, гвалта всесветного, света всенебесного. Пожар?! Татары?! Кто-то саблей под бок тычет?!

У него тоже где-то была в изголовье сабля, он рукой туда прянул, нашаривая, но остановил знакомый голос:

– Ваше сиятельство, графинюшка прибыть изволили. Истинное наваждение.

Пожалуй, и очнулся как от сабли. Любимый денщик стоял.

– Ты, Микола? Какая графиня?

– Екатерина Ивановна, изволю напомнить.

– Ага! Ступай. Нет, погоди!

От всей этой возни Ганна тоже проснулась, мышкой забилась глубже в ковер, но детский писк ее пробуждение выдавал.

– Микола, я в пять минут соберусь, а ты быстро запряги легкую бричку и отвези вот этих, – указал на попискивающий ковер, – куда скажут. Да один! Без кучера. Понял меня?

В знак полнейшего понимания денщик склонил голову, отводя взгляд от подковерного писка.

– Теперь – аллюр три креста!

Денщик галопом умчался исполнять поручение… А Кирилл Григорьевич, помаленьку отходя и снова становясь хозяином гетманского подворья, быстро оделся и уже захолодавшими руками обнял все, что шевелилось и попискивало под ковром.

– Ганна, тебя доставят к свекрови или к Будоляхе, куда скажешь. Вот теперь я истинно дурень! Не ругай меня. Мы еще свидимся.

Он шел от палатки на свет пылавшего всеми плошками дворца, а навстречу ему мчалась, словно колесница, разъездная коляска, Микола стоя правил конем. Поднял праву руку в приветствии, а Кирилл поспешил к парадному подъезду. И как раз вовремя: успел подать руку выходящей из кареты Екатерине Ивановне.

– Как доехали? Деток не растеряли по дороге?

– Доехали, и все, – был ответ. – Детки в соседней карете просыпаются. Мадам Женевьева! – не почувствовав и поцелуя, помчалась к задней карете. – Потише там, не мешки с овсом!…

Деток было немного. Старшие сыновья, уже отселенные в свой пансионат, оставались в Петербурге, старшая дочь вышла замуж – много ли в детской карете? Он бродил вдоль карет и повозок, так и не сосчитав свою домашнюю наличность. Все своим чередом. Не царское это дело – деток считать. И не гетманское, пожалуй…

Он оглянулся в сторону палатки, оттуда к противоположным воротам тенью вылетела ночная коляска. Под ослепительным жаром многочисленных масляных плошек – кто мог видеть быструю тень? Только он один. С покорным вздохом.

Истинно, покоряйся судьбе…

VII

Истерики и скандалы, как петербургский туман, нахлынули на осенний, сразу потемневший берег Сейма. Вот ведь природа – чувствует! Если графинюшка, вместо утреннего поцелуя, кричит: «А, конфеденциаль? Шашни?» – жди дневных туч. И набегали с северного берега Сейма, словно он нашептывал что-то графинюшке. А может, и какие другие берега сплетничали. Дело-то какое благое – пошептать на ушко нервной хозяюшке. Мало ли что, да мало ли как – мужики, они все такие, милая графинюшка… Ой, лихо их бери! И лихо брало, доставало, хоть жили на разных этажах огромного нового дворца. Для семейной благости – так надо бы потеснее строиться. Какой-нибудь казачке в маленькой мазанке – много ли по углам нашепчешься? Казаку – разве на особливых диванах отоспишься? Поневоле пойдешь под женский бочок! А то выдумали отде-ельные спальни… Особли-ивые кабинеты… Ну, и особьтесь, господа хорошие.

Даже удивительно, сколь много при таком местопребывании дел делалось. Секретаря Соседкина поминутно зов слуги настигал:

– Сиятельство требует!

А он не требовал – просил:

– Аристофан Меркурьевич, уставы? Московский? Петербургский? Не помешает и какой-нибудь берлинский.

– Не помешает, Кирилл Григорьевич, – соглашался вездесущий секретарь, которого арест Хорвата оставил совершенно без дел.

Плохо ли, хорошо ли теперь колонистам-сербам, но ими чиновники занимались. Куда и кому пошло награбленное Хорватом добро – дальше перестань копаться, все равно не докопаешься. Хорвата арестовали, имущество его конфисковали – ищи себе новое занятие. Нашел его сам Кирилл Григорьевич Разумовский, кроме всего прочего еще и куратор Петербургского университета, а секретарь прыгай на побегушках. Такое надумать в Богом забытом Батурине – ой-ей-ей!…