Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 95

— Ну, Володька. Что из того?

— Ничего. Он смешить здоров. Директора изобразит — лопнешь со смеху. Дуняха, помнишь, показывал нам Ивана Степановича?

— Обсмеялись, — подтвердила Дуняшка.

— Или тебя, дядя Вася, — продолжал Костя. — Надуется, шею в плечи, глазами ворочает.

— А ты видишь, — вставил дед Матвей, — над родным дядей надсмехаются, — в ухо дай.

— Он вовсе и не насмехается. Дружеский шарж. Как в стенгазете.

— В стенгазете? В ней тоже нарисуют — не все терпи. — Дед говорил будто бы и всерьез, а глаза у него смеялись. — Директоршу столовой нарисовали раз, она к редактору пришла, чернильницы ему перебила кулаком. Не то, говорит, обидно, что вы из человека корову сделали. Главное — старуха какая-то, а не я. Где у меня такие морщины? Да за мной еще трое видных мужчин ухаживают. Муж ее — тот с редактором и по сей день не здоровается. Дружеский шарж — он тоже разный бывает.

— Загудел, дед! Тебя послушать…

— Ума прибавится.

— Как же будет-то, Вера Игнатьевна? — нетерпеливо перебил деда и Костю Василий Матвеевич. — Вести Володьку или окончательно — нет?

Вера вздохнула. Василий Матвеевич понял ее вздох по-своему: сдалась.

Он привел Володьку.

Володька явился с книгами под мышкой, бросил их на стол. Вера увидела записки Станиславского и Юрьева.

— Читаете? — спросила она.

— Читаю. Все по-разному пишут. Один — одно, другой — другое. Запутался.

— Таких рецептов, как в аптеке, искусство не любит, — сказала Вера. — Искусство — это творчество, и каждый творит по-своему.

— Понятно.

Володька был парень смелый. Он сел напротив Веры, дерзко ее разглядывал: первый раз сидел так близко возле настоящей артистки. Ничего особенного, женщина как женщина. Да еще и… в положении.

— Дядя Вася думает, — продолжал он, — что я в режиссеры гожусь. А я не гожусь. Я в постановках играть люблю. В ремесленном учился — играл. Играть буду, режиссером не хочу.

— Кого же вы играли? — поинтересовалась Вера.

— Кого? Разных. В «Ревизоре» Хлестаковым был, Иван Александровичем. Чичикова могу, Павла Ивановича, в инсценировке.

— Неужели? — удивилась Вера. — Ну, пожалуйста, Володя, покажите мне человека, у которого радостно на душе, которому что-то удалось значительное, который получил хорошее известие. Ну, например, девушка ответила ему на признание в любви.

— Жениха, значит, изобразить? Можно.

Володька подумал с полминуты, и неожиданно в столовой Журбиных появился совсем иной человек. Это не Володька Петухов, это настоящий жених, с пьяноватыми от счастья глазами, восторженный, море ему по колено.

— Отлично! — воскликнула Вера. — Ну, пожалуйста, теперь человека с большим горем. Но не сломленного этим горем. Мужественно его переживающего.





Володька медленно поднялся на ноги. Что он сделал со своим туловищем, с головой, с лицом? Ничего как будто бы не сделал. Но перед Верой стоял скорбный и вместе с тем гордый, сильный герой. Не так ли стояли советские воины над пепелищами родных хат, над могилами близких, давая клятву мстить врагу без пощады?

— Василий Матвеевич, — спросила Вера, — у вас много таких кружковцев?

— Сколько угодно.

Уезжая из Москвы на Ладу, Вера никак не думала, что она там выйдет на сцену. Она ждала тихой весны, рождения ребенка, затем тихого лета, после чего они уже втроем, да, втроем, вернутся в Москву… Но вот — вышла на сцену, явилась в клуб.

Спектакль был подготовлен к концу апреля, к праздничным дням, и прошел при полном зале. Руководительница кружка на нем не присутствовала. Ее уже отвезли в больницу. Тайные надежды Агафьи Карповны не оправдались. Родился, конечно, внук, а не внучка. До чего злая журбинская порода, не терпит женского пола — да и только!

Снова, как и год назад, стрелял Илья Матвеевич из централки, снова сбежались к палисаднику соседи, снова гуляли за столом, снова говорили о Журбаке, который «сошел со стапеля», спорили о его будущем.

Лейтенант милиции Егоров, услышав звук выстрелов, догадался, что это «салют» в честь рождения рабочего человека, на Якорную не пошел, да и не мог пойти: он собрал в тот вечер женщин и затеял с ними беседу о поведении детей на улице.

— Такое дело, — говорил он, — к троллейбусам цепляются. У нас, конечно, не Москва, движение потише. А без ног и у нас остаться могут. Вам что — инвалидов растить интересно? Воспитывать, гражданки, ребят надо, внушать им уважение к транспорту. Не может транспорт на ребят на ваших равняться, пусть они на него равняются. Или другая сторона. Идешь по любой деревне, ребятишки навстречу бегут, обязательно здороваются: здравствуйте, дяденька, здравствуйте, тетенька. А у нас как? И глядеть на тебя не хотят. На меня-то, допустим, глядят, со мной здороваются. Я для них вроде грозного явления природы. А, скажем, вас, Мария Степановна, Александры Потаповны детишки приветствуют?.. Приветствуют?! Что это они! В общем, всех взрослых должны приветствовать. Взрослые для их будущей жизни стараются. Вот как рассуждать полагается.

Егоров делал большое, важное дело, повседневно беседуя с домохозяйками, заботясь о здоровье и жизни их ребятишек, о чистоте во дворах, о порядке на улицах. Он говорил женщинам: «Вы живите в полном со мной контакте. Чуть беда какая — ко мне!.. Обсудим, разберемся, решение найдем. Поэта Маяковского знаете? Что сказал поэт Маяковский? „Моя милиция меня бережет“. А он понимал, что к чему. Он был великий поэт нашей эпохи». Егорова уважали и любили.

Услышав выстрелы, он прервал речь об уважении к транспорту и сказал:

— Прибавленьице семейства у Журбиных!

— Еще один уличный нарушитель родился, — ответила Марья Степановна, с которой, к удивлению Егорова, здоровались дети Александры Потаповны. И все засмеялись. Засмеялся и Егоров:

— Он в Москву уедет. Там с порядком построже, чем у нас. Воспитают.

В последних числах апреля вскрылась Лада. Трое суток шел тяжелый зеленый лед. Бился в причальные стенки, лез пластами на пороги стапелей, выбрасывался на берега. Он прошел, и в канун праздника, тридцатого числа, спустили на воду траулеры, все шесть в один день.

— Ну вот, и отработали мы с тобой, Илюша, — сказал Александр Александрович, когда они с Ильей Матвеевичем, продрогшие, вернулись со стапелей в свою конторку, к печке. В окно были видны пустынные, нежилые стапели, в беспорядке заваленные брусьями кильблоков, досками, трубчатыми звеньями металлических лесов. — Отработали, отработали, — повторил Александр Александрович.

— Как то есть отработали? Еще поработаем, — ответил Илья Матвеевич.

— Ты, может быть, поработаешь. А я отработал. Тебе эти новшества, вижу, по душе. Мне — не очень. Уйду от тебя в док, по ремонту…

— Ты упрямый или дурной? Не пойму.

— И дурной и упрямый, Илюша. Ты моложе меня, потому ничего и не понимаешь. А я вроде твоего батьки скоро сделаюсь, вроде деда Матвея. На стапелях по новой методе гонка начинается. Где же мне, старому, в этой гонке участвовать?

— Не жар ли у тебя, Саня? Не захворал ли?

— Захворал, захворал. Сроду не был Добрыней Никитичем по здоровью. На жилах держался, они у меня сухие, хвороба не брала. Теперь ослабли. Не видишь, что ли, толчея какая поднялась на заводе? Устоишь разве в этой толчее на моих ногах? Молодняк прет. Ты вот ершишься, а и по твоим корням уже тюкают топориками. Сухое дерево, червяком изъеденное, — его из лесу вон, на дрова. Нам с тобой время на печку.

— Для меня печка еще не построена, — ответил задиристо Илья Матвеевич. — Еще и глины на кирпич для моей печки не накопали.

— Ну, а для моей накопали.

Александру Александровичу казалось, что новая техника, новая технология сомнут его, из почтенного, прославленного мастера он превратится в подмастерье, которого будут терпеть на стапелях только во имя его прежних заслуг, во имя его старости. Потерпят, потерпят — не век же терпеть! — и дадут отставку. Стоит ли дожидаться этого? Не уйти ли подобру-поздорову работать в док, где ремонтируют старые корабли? Там клепка, там все привычное, знакомое, родное. Там его не затолкают, там, там место старому мастеру — со старыми кораблями. Старики меж собой поладят.