Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 95

Долго всматривался Жуков в надпись «Каховка». Он помнил Каховку такою, как воспета она в песнях, — в горячем звоне пуль. Поезд остановился рядом с товарным составом, и Жуков окликнул молодого парня, который, сняв рубашку, загорал на платформе, груженной досками.

— В Каховку, товарищ?

— В Каховку, — охотно ответил парень.

— Издалека?

— Из Архангельска. Послали сопровождать продукцию. Это нам вроде премии за работу. Четверых выбрали, а просились… весь завод. В завкоме говорят: как же, пошли вас, вы там и останетесь. Дела такие.

— Как тут не вспомнишь Кирова! — сказал Жуков, проводив взглядом эшелон с досками. — «Хочется жить и жить».

— Вы насчет чего это? — спросил удивленный Белов, входя в купе с бутылкой нарзана в руках. — Какую-нибудь колхозную электростанцию в окне увидели? Аллею вдоль дороги?.. Паровоз новой серии?.. Хорошо, что я не лирик, иначе… Не знаю, что́ было бы иначе. Наверно, я непрерывно болел бы ангинами, гриппами, воспалениями легких… Потому что, скажу вам откровенно, лирику в наше время трудно оторваться от вагонного окна. Последние два года мне пришлось много путешествовать — с севера на юг, с юга на север, на восток, на запад… Потрясает! Да, потрясает. На твоих глазах меняется, знаете ли, все — от ландшафта до человека.

— Ну вот, — рассмеялся Жуков, — только что утверждали: не лирик! А заговорили, как настоящий поэт.

— Никаких поэтов! — Белов резким взмахом спросил очки на диван. На переносье выступила красная полоска, глаза прищурились. — Никаких лириков! Я, как меня называют мои товарищи, черствый сухарь. Любой рифме я предпочту цифру. Да вот, пожалуйста!.. — Белов вновь надел очки, остро посмотрел по очереди на Жукова и на Антона. — Вы утром слышали, по радио передавали песнопение? «Левый берег, берег правый соревнуются на славу…» Что вы из этого поняли? А это же о Сталинграде. О Сталинграде! И рядом с такой словесностью — вот вам! — Он развернул газету, ногтем, как ножом, полоснул по заголовку статьи: «Сегодня на Волге».

Это была не статья, а запись беседы с начальником строительства Сталинградского гидроузла; состояла она сплошь из цифр. Но Белов принялся читать эти цифры, что называется, с выражением; он со вкусом их комментировал, азартно восклицал: «Ну что это, по-вашему, — кубометры, километры? Или человек, работающий там, на правом и левом берегах?»

— Нашу эпоху никакими рифмами не передашь! — сказал он, закончив чтение статьи. — Это эпоха поэзии цифр, эпоха поэзии масштаба. Разрешу себе привести еще один пример. У меня в портфеле — вот она! — хранится газетная вырезка. Главное статистическое управление сообщает о том, как выполнен народнохозяйственный план прошлого года. Рассмотрим — как?

Белов называл цифры и принимался рассуждать о том, какими путями советская черная металлургия, советское автокраностроение, советская лесная промышленность достигли этих показателей, что́ скрывается за этими цифрами. Он говорил о конвейерах, о трелевочных тракторах, о рационализаторских предложениях рабочих, о соревновании бригад, о содружестве производственников с учеными, о могучей волне творчества, вдохновения, которая, разрастаясь, захватывает страну от границы к границе.

— Убили вы меня, Михаил Васильевич, — сказал Антон не то в шутку, не то всерьез. — Я, грешный, тоже, случается, стихи сочиняю.

— Да что вы, Антон Ильич! — Белов смотрел на Антона не только с удивлением, но, пожалуй, еще и с некоторым испугом.

— Верно. Хотите, прочитаю стишок-другой?

Антон прочел коротенькие стихотвореньица о зимнем дне на стапелях, о клепальщике, молоток которого сравнивался с пулеметом, о старом мастере, который ушел на пенсию, но каждый день является посидеть на лавочке возле заводской проходной. Стихи были простые, и все в них было знакомо Белову; не только знакомо — близко.

— Ну, знаете, Антон Ильич! — развел он руками. — Это же почти цифры!

Жуков громко засмеялся. Белов тотчас понял причину его смеха и, смущенный, поспешил пояснить:

— Не в смысле сухости — нет!.. Ни в коем случае. В смысле точности, в смысле поэзии…

Все эти споры остались позади, впереди был новый для Жукова город; под мостом, через который шел поезд, текла новая река. Антон указал рукой вдаль:





— Завод. Видите три трубы?.. Самая окраина, почти у залива.

Трубы медлительно дымили, вокруг них сплетались в серые кружева фермы подъемных кранов, мачты кораблей и прожекторные башни.

В тот день, когда Тоне выдали табель, в котором было написано: «Журбина Антонина по постановлению школьного совета переводится в десятый класс», ей исполнилось семнадцать лет.

— Ну что, большая стала? — грубовато сказал Алексей. Он возвращался с работы и встретил сестру возле калитки. — Замуж скоро выскочишь…

— Пока не найду такого, как ты, не выскочу! — Тоня хотела его обнять, но Алексей отстранился.

— Шаблон, значит, нашла — всех своих женихов по мне мерить?

— Конечно. Ты самый лучший, ты самый умный, ты самый красивый!

— Вот дурашливая! — усмехнулся Алексей. — Ну получай, если так… — Он протянул ей сверток, который держал под мышкой.

— Что тут, Алеша?

— Посмотришь.

Тоня, подпрыгивая, побежала к скамейке. Алексей присел с ней рядом, искоса поглядывая, как она торопливо развертывает бумагу.

В семье Журбиных все жили дружно, семья считалась одной из наиболее крепких в Старом поселке. Но и в ней, в этой крепкой семье, относились друг к другу неодинаково, и даже Агафья Карповна, любящая мать, любила своих детей по-разному. До войны самые нежные материнские чувства она отдавала первенцу Виктору и Алексею. После того как Антон вернулся с фронта с тяжелыми ранами, эти чувства Агафьи Карповны распространились и на него. Любила она, конечно, и Костю с Тоней, — пожалуй, не меньше любила, — но все же не так, как Виктора, Алексея и Антона. И никогда не могла бы объяснить, почему не так. Может быть, потому, что Костя рос дерзким, своевольным пареньком, на него в школьные годы жаловались учителя, жаловались соседи; Агафья Карповна терпела из-за Кости много неприятностей. А Тоня с ее мальчишеским характером сама не очень льнула к матери, скрытничала перед ней, поверяла свои тайны только Алексею да еще отцу, Илье Матвеевичу.

С Алексеем у Тони сложились особые отношения. Когда Тоня была маленькой, Алексей мог заниматься с ней целыми днями. Он возил ее на себе верхом, скакал с ней через веревочку, играл в камешки и в «школу мячиков», чертил «классы» с «котлом» и «адом». Десяти лет Тоня с помощью Алексея научилась бегать на коньках и на лыжах, пятнадцати лет — стрелять из отцовского дробовика, ставить переметы и жерлицы, крутиться на турнике и прыгать через «козла».

И только к этому времени Алексей перестал стесняться своих дружеских отношений с сестрой. Прежде он играл с ней в глубокой тайне от взрослых и особенно от приятелей-мальчишек. «Классы» чертили за дровяным сараем, игра в камешки происходила в зарослях бузины и малины. Стоило появиться вблизи постороннему — Алексей тотчас из равноправного Тониного партнера превращался в ее сурового старшего брата. Делал, словом, такой вид, будто там, за сараем или в малиннике, он очутился только для того, чтобы по поручению матери присмотреть за сопливой девчонкой.

А Тоня, напротив, никогда не скрывала своих чувств к брату, он был для нее самым высоким авторитетом на свете, — пожалуй, более высоким, чем отец, Илья Матвеевич.

На внешние знаки внимания к сестре братец был не слишком щедр. Впервые так случилось, что он снизошел до подарка ко дню ее рождения.

— Алеша, милый! Да ты дурачок! — Тоня развернула сверток и так стремительно бросилась брату на шею, что на этот раз он не успел отстраниться. Он только по мальчишеской привычке отер ладонью щеку там, где ее коснулись Тонины губы.

С этого дня в Тониной жизни начались перемены. Поставив подарок Алексея — красивую большую коробку, обтянутую голубым шелком, — на комод, перед круглым зеркалом в раме из деревянных, черных от времени роз и листьев, Тоня почувствовала себя взрослой. Такие же коробки с флаконами духов и пестрыми пудреницами — но, конечно же, конечно, менее красивые! — были и у Лиды, и у Дуняшки. Тоня вырастала в собственных глазах.