Страница 3 из 10
– Ты прав. Ну, а поскольку о себе я и так всё знаю, может, расскажешь, откуда здесь взялся ты?
– Кончай считать меня безмозглым ломакой, – нахмурился Дикки. – Нынче тебе не встарь.
– А ломака – не тот, кто ломает, а тот, кто ломается. Без меня ты основательно подзабыл русский.
Молчанов приподнялся на локте и опять сунул руку в карман. Великолепные мышцы Крэнга вздулись ещё рельефней, чем прежде, но тут же и подобмякли: в вынырнувших на волю Матвеевых пальцах желтел маленький безобидный кружок.
– Давай кинем монетку, – предложил Матвей. – «Профиль» – первым начинаешь откровенничать ты; «девиз» – я.
Он заметил саркастические огоньки в глазах собеседника и обидчиво дёрнул плечом:
– Если не доверяешь, можешь бросить сам…
Дик кивнул и потянулся к монетке.
Бог знает, где провёл последние годы Крэнг, а вот Матвей Молчанов коротал их на Гюрзе. Отличная захолустная планетка, бездна возможностей для человека свободной профессии. Правда, гюрзиане недолюбливают инопланетных гостей; зато они безумно обожают своего императора. Одна из страшнейших провинностей на этой планете – допустить, чтоб императорский портрет упал хоть в грязь, хоть в пыль, хоть даже на сверкающий зеркальный паркет – одним словом, на что-нибудь такое, по чему обычные смертные ходят ногами. Поэтому гюрзиане с помощью какой-то там загадочной технологии (несомненно, достойной гораздо лучшего применения) сумели заставить свои атавистические дензнаки при падении переворачиваться кверху и только кверху гордыми профилями Луминела шестого и всех последующих.
Так что бросай, Дикки-бой, бросай на здоровье.
– Уговор есть уговор, – Крэнг досадливо хмурился на профиль Луминела Гюрзианского шесть-плюс-энного. – Ладно, слушай…
Тягостный вздох, мучительная гримаса, и опять вздох…
– Вообще-то я приседал… то есть как там… при-ся-гал не разглашать…
И ещё один вздох, и покряхтывание, и сопение… Наконец, сквозь всё это прорезалось первое толковое слово:
– Изолинит.
– Да ну?! – не сдержался Матвей. – А я-то вообразил, будто ты просто ради смены обстановки хочешь вступить в племя уродцев!
Дик снова вздохнул, ещё тяжче прежнего:
– Ага. Только не просто. И решил я не сам. Меня завербовали на Альбе.
– Кто? Уродцы?!
– Да нет, – Крэнг, наконец, улыбнулся. – Альбийская жандармерия. Они сказали, что наши художества по их законам караются световой камерой и предложили выпирать…
– Выбирать, – поправил Матвей.
Эх, Дикки-бой, Дикки-бой! Первый раз в жизни остался без присмотра, и сразу купился на такую туфту!
А Дикки-бой продолжал:
– Знаешь Свенсена? Нет? Вэлл… Он влип у них за полгода до нас, и, чтоб выкрутиться, придумал, как пробраться в хальт-дистрикт. Проще отварной репы: нужно стать дикарём. Ничего лишнего. Никакой электроники, даже антибион не нужен – нам привили иммунитет от всех местных болезней…
– Нам? – Переспросил Молчанов.
– Ну да! Я иду восьмым. Страшновато, конечно, в первый-то раз, но до сих пор все возвращались благополучно…
– Ты сам видел вернувшихся?
– Н-нет, – Дик слегка замялся, – но с чего бы это мне стали врать?
Так. Семеро долболомов, каждый из которых шутя приволок бы тридцать-сорок кило руды. Для собственных нужд Альба с её технологией не прожуёт и тысячной доли этого. Замаячь же на рынке хоть тень такого количества изолинита – в галактике бы поднялся хай даже посильнее, чем если бы на Ханаане официальной политикой провозгласили антисимитизм. Ох и наивный же ты мужик, Дикки!
Вслух Матвей ничего этого не сказал. Вслух он спросил:
– А уродцы?
– Ту хэлл уродцев! – ухмыльнулся наивный Дикки. – Я бы и раньше хоть сотню таких передушил, а уж после трёхлетнего тренинга…
– Понятно.
Матвей взялся было за свой наблюдательный прибор, но Крэнг перехватил его руку:
– Вэйт. Я не знаю, что ты задумал, но у тебя ничего не выйдет. Ты не проберёшься в дистрикт со своей машинерией. И знаешь… – он рассеянно отобрал у Молчанова биноскоп, – мне ведь ничего не стоит прихватить лишних триста-четыреста грамм для тебя. В память о старой дружбе. Подумай, есть ли смысл пороть на верную смерть?
– Не пороть, а переть, – сказал Матвей. – Я подумаю.
И подумал: «Дурак ты, Дикки. И напрочь-то ты позабыл, кто я и что я. На триста грамм изолинита можно спокойно прожить остаток дней, а потом и ещё жизнь-другую… Но неужто же ты и впрямь удосужился вообразить, будто меня устроит твоя подачка, если вон там, под вонючими сваями, переливается весёленькой радугой Куш даже не с большой, а прямо-таки с гигантской буквы?!» Куда там хакерским гонорарам, байсанским вынутым алмазам и остальным прежним добычам, перемноженным друг на друга!
А дурень Дикки, этот волосатый Тарзан по найму, преспокойненько рассматривал Стойбище. Рассматривал и ворчал:
– Вот грязь развели, черти жаброухие! И паразитов на них, не бойся…
– Небось, – сказал Матвей. – «Не бойся» – это донт траббл.
Его рука сама собою (вот честное-распречестное слово: именно собою сама!) двинулась в неспешный украдливый путь к правому набедренному карману.
Ты хороший парень, Дик. Хороший, но глупый. Глупый конкурент – это дар богов, а вот глупый свидетель… Ничего, Дикки-бой, больно не будет. Во всяком случае, сейчас. Вот денька через два, когда очухаешься, придется потерепеть… Ничего, вытерпишь. А пока молись, чтобы взмокший от зноя палец твоего друга Мата сумел вслепую сдвинуть переключатель многофункционалки на нужную позицию. Иначе больно тебе не будет уже никогда…
А Дикки вдруг оборвал брезгливое своё бормотанье и растерянно вымямлил:
– Ой, Свенсен!
– Где? – своевольная Молчановская рука, позабыв о лучевке, дёрнулась к биноскопу.
Дик без сопротивления отдал прибор:
– Самую большую хижину видишь? Колья вокруг видишь? На третьем слева.
Да уж, это впечатляло. Всё-таки кое в чём цивилизация Терры-бис достигла высочайших высот. Например, в таксидермии. И в чувстве юмора – правда, несколько своеобразном. Вряд ли дегенеративно-восторженная улыбка, которою так и сияла насаженая на кол медноволосая голова, была свойственна неведомому Свенсену при жизни. Хотя, кто знает…
Что ж, юмор там, или не приукрашенная правда жизни, а долго любоваться подобным зрелищем Матвею как-то не захотелось. Да и наблюдение уже давно пора было возобновить. А Крэнг… Ничего страшного, пускай еще пообретается в сознании… пока.
Матвей повёл объективом биноскопа по окрестностям стойбища, и вдруг закляк, окаменел, словно бы сам угодил под разряд стопера.
Дик тронул бывшего друга за локоть, спросил испуганно:
– Что там?
Молчанов только фыркнул в ответ.
«Что…»
Одинокий абориген, идёт прочь от Стойбища. Очень быстро идёт, то и дело помогая ходьбе левой рукой. Помогал бы и правой, да она занята: придерживает лежащий на плече каменный топор. Ничего, этот уродец и так движется крайне прытко – ежели не сбавит шагу, часа через пол окажется за пределами дистрикта.
Вот так: за пределами. И он один. Наконец-то!
Всё, бедненький наивненький Дикки-бой.
Всё, бедненькие наивненькие жандармы с недоразвитой Альбы.
Всё.
Матвей Молчанов дождался.
Вот в чём разница между умными и дураками: головы дураков уродцы насаживают на колья, а умному те же самые уродцы с сегодняшнего дня начнут таскать изолинит. Сами. По доброй воле. Килограммами. Центнерами. За пределы хальт-дистрикта. Понял, Крэнг?
А ты… Уж ладно, обойдемся без многодневных обмороков. Какая же радость Профессионалу от его Профессионализма, если рядом нет восхищённой публики?!
Эта жизнь выдалась ещё хуже прежней.
Прежняя была хуже пред-прежней, а пред-прежняя была хуже пред-пред-прежней, а дольше, чем до четырёх, считать скучно. И трудно. И глупо, потому что так велось всегда, от самого Истока Жизней: следующая хуже, чем прежняя.
Наверное, у других всё иначе.
У других всегда всё иначе. И лучше. Даже если хуже – всё равно получается лучше. Почему?