Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 78

— Пора за все расплатиться с Лазаревым! — с болью и ненавистью выкрикнул Васька. — Давно пора!

Воронин усмехнулся своим мыслям, услышав, как Моисей произнес, что матушка государыня все рассудит, но ничего не сказал.

Еще по дороге сюда Данила коротко сообщил Моисею, что Воронин добрался до Санкт-Петербурга, отсидел за опоздание на гауптвахте. А потом вместе с другими разработал план спасения Моисея от лазаревской осады, благо, один из преображенцев прослышал от своего приятеля, что в такой-то день собираются брать из монастыря беглых.

Моисею трудно было отрешиться от только что пережитого.

— Матушка государыня за все с Лазарева взыщет, — глухо сказал он, возбужденно прохаживаясь по комнатенке. — Будем писать доношение!

Таисья добыла из-за икон приготовленную бумагу, вынула перо и чернильницу, подала Даниле. Моисей вытянул руку, велел писать. На миг призадумался, потирая по привычке лоб ладонью, начал говорить:

— Пиши… Генваря двадцатого тысяча семьсот девяносто четвертого года. Ваше императорское величество…

В памяти вставали илистые берега Полуденного Кизела, пронизанные солнцем осинники, извилистая потаенная речушка Ганаса, неподалеку от которой Тихон увидел лешего… В памяти вставала могила Климовских, бегущий по снегу Еремка, оплывающие свечи над изголовьем Федора Лозового… В памяти вставали изможденные углежоги, плюющиеся огнем домницы. И голоса, голоса тысяч людей, встреченных по дорогам и еще невстреченных… И голос самого Моисея крепчал, трепетал натянутой до пределов струной.

— Все, — помахивая в воздухе листом, заключил Данила.

— Надо приписать, где мы служим, чтобы при нужде нас могли скоро отыскать, — сказал Еким.

— Может, и самое царицу увидим, — засмеялся Васька, потрогал пальцем щербину. — Пиши, Данила, мое имя-званье.

Моисей сам взял перо, с трудом подписался и растерянно глянул на побратимов. Где ж найти его, если матушка государыня потребует всех пред свои светлые очи?

— А ты ничего не указывай. Рудознатец да и все тут, — ответил Еким. — Понадобится — и тебя призовем. А пока что живи здесь.

Он вытряхнул на стол скудное солдатское жалованье, остальные сделали так же. Таисья собрала деньги, улыбнувшись, сказала, что это на ее заботу. Воронин взял из рук Данилы бумагу, сунул за обшлаг мундира:

— Через два дня буду в «уборных». Передам императрице.

— Не знаю, чем тебя отблагодарить… — начал Моисей.

— Не почитай себя выше по долгу перед Уралом, — сухо сказал Воронин.

Преображенцы понимали, на какой риск идет их товарищ. Указ 1767 года о ссылке на каторгу всякого крепостного за жалобу на своего помещика остался в полной силе, и предупреждение кизеловского отца Петра никем не позабылось. Слышали Преображенцы и о первом генваря 1774 года, когда во дворец ночью кто-то из пугачевцев подбросил манифест Екатерине с припискою: «В собственные руки». Государыня пришла в великий гнев, и десять дней спустя сенат обнародовал особый указ об уничтожении сих манифестов, и палач в красном кафтане под гром барабанов публично сжег на площади окаянную бумагу.

И все-таки полные надежд ушли на этот раз гвардейцы из маленького подвала.

Кузьмовна и Таисья устроили Моисею постель за простиранной занавескою, долго и горячо молились. Рудознатец лежал, слушал их шепот, а в памяти все мощнее и мощнее звенели голоса отчей земли, просили его вернуться…

У Тихона был отпуск до утра. С недавних пор гвардейцы стали примечать, что парень куда-то зачастил. Присуху, видно, нашел, решили преображенцы. Ну и слава богу, если на пользу. Посмелее, погромче станет.

А с Тихоном творилось неладное, никогда им неизведанное. Как-то под осень занесла его нелегкая в порт. Разинув рот, глядел он на пузатые корабли, опутанные хитроплетеньями снастей, на бородатых матросов, горланящих песни страшным языком. С уханьем поднимали чужеземцы последние грузы, торопясь выйти в открытое море до ледостава. Русские мужики-дрягили бегали по сходням с тяжелыми тюками. А утробы кораблей глотали, глотали, глотали ящики, бочки, мешки и корзины и все не могли насытиться.

Гвардеец захотел есть, заглянул в маленький кабачок, на котором была вывеска, изображавшая размалеванную девку с рыбьим чешучайтым хвостом. Девка была странно похожа на ту, что висела в Кизеле у входа в сиринский кабак. За столиком сидели черномазые моряки, пили пиво. А за стойкою виделась пышная красивая целовальничиха, как две капли воды схожая с Лукерьей.



И Тихон пропал. Снилась эта хозяйка по ночам, бластила днем. И каждый отпуск в город просиживал он в кабачке, тайком следя за нею ошалелыми глазами. Однажды она подошла, обдала его жаром богатого тела, на ходу быстро спросила, чего он время проводит. Тихон смутился, развел большие руки:

— Да ведь из-за тебя!

— Признал? — Она смахнула крошки со стола, ускользнула за стойку.

На другой день в кабачке было многолюдно, матросы в красных колпаках и полосатых чулках дымили трубками, разговаривали. Хозяйка даже не посмотрела на Тихона. Он собрался восвояси, но она вдруг промелькнула мимо, задела мягким локтем.

Иноземные матросы пробовали с нею поигрывать, но под общий хохот улетали под стол. Тихон сидел наготове, детские глаза его непривычно темнели.

В караулах, на плацу, в казарме он только и ждал, когда снова пустят в город.

— Гляди, сгоришь, Тихон. Отравлю, жизнь отниму, — предупреждала она, играла глазами.

— Нашто она мне без тебя, жизнь-то!

Тихон был самым исправным солдатом в полку. Неистово драил амуницию, назубок знал уставы и наставления. Да и Данила много помогал, чтобы солдата пускали в город с ночевкою, понапрасну не любопытствовал. Обалделый от радости, возвращался Тихон в казарму, будто не замечал тяжкой гвардейской службы.

Незадолго до прихода Моисея в подвальчик Кузьмовны он снова остался на ночь в кабачке. Помог Лукерье прибрать столы, подсчитать выручку, все порывался спросить, откуда она здесь, в Петербурге, но не отважился. А она, отставляя стопки монет, словно ненароком поглядывала на солдата: не вспыхнут ли от жадности его глаза, не потянется ли рука к золотистым в озарении свечи кружочкам. Но Тихон смотрел на ее ловкие белые пальцы, на богатые плечи ее под тонкой тканью. Лукерья с фонарем в руке взбежала по лестнице наверх, а гвардеец, как всегда, остался один, сидел и слушал, как живут под полом крысы. Порой казалось, что сверху доносятся чьи-то невнятные слова, но робость приковывала к скамье. За стенами перебирал сосульки на снастях полуночный ветер, лунный серпик то вскакивал на высокую мачту корабля, то снова пропадал в тучах, будто пропарывая их.

— Ты храбрый, Тихон? — вдруг сверху спросила Лукерья.

Преображенец вздрогнул, вскочил:

— Не, лешего боюсь.

— Дурачок. Здесь каждый день столько леших бывает.

— Это не такие. У настоящего бабья одежда и волосы налево зачесаны. Ни глаз, ни бровей…

Лукерья расхохоталась, потом незнакомым голосом сказала:

— Ну и сиди, караульщик.

И захлопнула наверху дверь.

С той поры она будто снова не замечала преображенца. А ему было хорошо сидеть вот так, прислушиваться к ночным звукам, зная, что под одной с ним крышею спит женщина, за которую бы отдал жизнь. И даже мысль о том, почему ни разу не спросила она о Ваське и побратимах его, не отрезвляла Тихона.

С приходом Моисея в душу Тихона стали стучаться новые заботы, новые беды. Теперь труднее было таить от товарищей свою непонятную службу Лукерье, трудно выбираться из казарм. А что будет, если всех их пошлют на Урал? Сможет ли он остаться?.. Тихон отгонял назойливые думы, его мозг не привык так далеко загадывать. И желая и страшась этого, он подписал доношение. Что будет, то и будь. Главное — теперь он снова спешит в кабачок, и все думы его там, рядом с Лукерьей.

До кабачка оставалось несколько шагов, когда послышались крики о помощи. В два прыжка Преображенец добежал до двери. В кабачке бушевала драка: английские и русские матросы били друг дружку скамьями, пивными кружками. Лукерья пригнулась за стойкой, заслонив руками лицо. Тихон никогда в жизни не дрался, но тут не выдержал, выворотил из полузаметенной снегом шлюпки весло и пошел грести им дерущихся. Горбоносый матрос с черной повязкою вместо глаза вытащил нож. Тихон уложил матроса на месте. Все кинулись на преображенца, скрутили его ремнями.