Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 78

— Ну садись, родственница. У-ух, да ты, как лягушка… На вот, переоденься.

Она сдернула со стены старенькое платье, подтолкнула гостью за ширмочку.

— Чего краснеешь? Налей кипяточку… И говори как на духу, откуда, зачем и где видала Серафима.

Кузьмовна торговала луком, петрушкой и другой зеленью. На окраинке острова был у нее свой огородик, соседствовавший с этакими же клочочками возделанной влажной земли. Охранял их за малую плату и кормежку колченогий старик из отставных корсаров, как он сам любил говаривать. Во рту у старика всегда торчала свирепая изогнутая трубка, из которой клубами вываливался дым. Он крутил рукой и кричал, чтобы Таисья не глядела, что Петербург этакий, — на костях город стоит! Таисья не понимала смысла этих пугающих слов, ниже опускалась над грядкой, выхватывая цепкие овощи. Кузьмовна брала Таисью с собою торговать, потихоньку приучала ее к городу.

— Золотые руки у тебя, — вздыхала старушка, примечая ловкость и усердие своей гостьи. — Вот бы внуку моему такую.

Таисья уже знала, что Кузьмовна воспитывала Серафима, но не смогла откупить его от рекрутчины. Последнюю копейку отдала, чтобы в Туретчину не угнали. Копейку взяли, а Серафима отправили в неведомые земли. Сколько раз говаривали Кузьмовне товарки, что-де бывывал он в Петербурге, да вырваться к своей бабушке так и не смог.

— Слабенький он рос у меня, травинка да и только. Вот и бластится мне, что скосили его где-нибудь под корешок.

Кузьмовна крестилась, Таисья брала тяжелую корзину, из которой равнодушно топорщились хвосты всякой огородной овощи.

На улицах Таисья до рези в глазах разглядывала проходящие гвардейские полки. Гремела боевая музыка, развевались знамена, солдаты были все на одно лицо — красивые, рослые, в шляпах, в париках, без бороды. Попробуй распознай Данилу. Может, сердце-вещун подскажет. А оно только ноет и ноет, будто сидит в нем щепастая заноза.

— Если он в городе, сыщем, — успокаивала старушка. — Наша сестра друг друга знает. Есть и такие, что гвардейцев овощью кормят. Потерпи. Да и рудознатцы твои, наверное, не ворон считают…

— Забыли они про меня!

— Не говори напраслину, если не знаешь сути. — Кузьмовна начинала серчать.

Но тянулись дни, а вестей не было, и Таисья изверилась. Как-то под вечер, когда белесое небо еще не померкло, а в подвальчик уже вселялась темнота, Таисья засветила лампу и сказала, что пойдет искать сама. Кузьмовна прикрикнула на нее, велела перебирать лук.

От лукового духу щипало глаза. Прикусив, губу, Таисья искусными пальцами сплетала длинные шуршащие косы-вязанки. Неожиданно сжалось и запрыгало сердце. По лесенке застучали тяжелые шаги, Таисья вскочила, прижала к груди вязанку. В дверь, согнувшись, вошел человек в зеленом мундире с горящими пуговицами, в высоких сапогах, сбросил шляпу, обнажив короткий белый парик. Силился разглядеть комнатушку.

Таисья уронила распавшуюся вязанку, наклонилась подбирать лук и с криком кинулась вдруг навстречу. Данила подхватил ее на руки, притиснул к себе. Кузьмовна незаметно притворила дверь за собою…

Потом они сидели, смотрели друг на друга и молчали. А рассказать Данила мог бы многое. Как прощались с Ваською в Санкт-Петербурге, и легла перед глазами Данилы южная, опаленная солнцем добела Россия, соленые берега слепяще-синего Черного моря. Как искал он турецкой увертливой пули или острого, словно коса, ятагана, как по тонкой, будто судьба, лестнице карабкался на стену Измаила за храбрым офицером Кутузовым, как был отправлен обратно в Санкт-Петербург в охране светлейшего князя Потемкина… Но слов не было. В коротких волосах Данилы крутились сединки.

Он протянул руку, тронул откинутый на стол парик, вздрогнул: пора было идти.

— Еким говорит, что Моисей должен быть в Петербурге, надо искать.

Он осекся, понимая, что не об этом бы сейчас говорить. Таисья кивнула, провела по его лицу горячей ладонью. В глазах ее был такой свет, будто сто свечей зажглись там и не погасали.

Они вдвоем вышли из подвальчика, прижавшись друг к другу, миновали улочки. Изо всех окон и подворотен смотрели на них зеваки, вслед кидались псы. Но они шли и шли до самого берега, и дорога впервые была стремительно короткой.

ГЛАВА ШЕСТАЯ



Впервые по-настоящему понял Моисей, что значит иметь рядом такого человека, как Василий Удинцев. Было с кем разделить горькие раздумья, было на кого опереться. Удинцев был хитер, как все попы и монахи, добр и незлобив, как русский мужик, знал грамоту, как Моисей землю. Только одного в нем не оказалось российского — доверчивости, потому что исходил он пол-Руси, видал всякое.

— Вот внемли, Моисеюшко, божьему гласу, — сказал он рудознатцу, когда вечером обоз с лимонами добрался до заставы. — Сматываем удочки. Не то привезут нас прямехонько в лапы его высокородию господину Лазареву и награду примут.

— Все равно мне в Горную коллегию идти!

— Иди, но как в воду зрю — ждут тебя у входа в эту обетованную…

— Да погоди ты, не пугай, — забеспокоился Моисей. — Лучше скажи, что делать.

— Токмо меня, многогрешного, слушай. Не моги ни шагу топнуть, со мною не перетолковав. Я Петербург знаю — за наградами ездил. — Он усмехнулся, подергал бородку. — Доношение-то заготовил?

— Что о нем говорить, коли нет при мне образцов. Одна надежда — спервоначалу, может, и на слово поверят. — Моисей с надеждою глядел в рот Удинцева.

— На слово, — тихонько всхохотнул тот. — Спокон веку в России ни одна приказная вошь на слово не верила и впредь не станет, ибо сама подла. Сигай за мной!

Моисей спрыгнул следом за Удинцевым с телеги, свернул в какой-то переулок.

— Ты хоть за дорогу-то заплатил? — задыхаясь от быстрого шага, спросил он расстригу.

— За добро заплатил добром, — откликнулся Удинцев. — Не занимайся суемудрием.

Они торопко шагали по улицам. Моисея дивила их строгая красота, четкость граней и мощь украшений. Только все казалось каким-то неживым, давило на голову. И шумные толпы народа, и экипажи будто бежали от этих каменных громад, готовых словно бы рухнуть от тяжести собственного пышного величия.

Удинцев зорко осматривался. Вдруг он втащил Моисея в щель меж домами. Они очутились в глухом и влажном колодце, над которым четырехугольником бледнело небо, а понизу лежала редкая осенней блеклости трава. Миновав колодец, через узкие чугунные ворота выбежали они на другую улицу, как и все, прямую, но стиснутую с боков и пустынную.

— Ух, от какой беды ушли, господи благослови. Обозный бы нас прямо в берлогу с ветерком!.. Видел ты его хитрое рыло? Сейчас ему паки и паки попадет по с…! — Удинцев приплясывал, тыкал Моисея бородкой.

Моисей посомневался: может быть, и зря человека обидели. Удинцев с досадою крякнул:

— С тебя бы только икону писать. Иди! Оплошка смерти подобна. — Удинцев вытянул из кармана кошель, побрякал деньгами, скорчил лицо. — Чего-чего только в сем граде не купишь: и гулящую сладку девку, и сенатора. Да ни на то, ни на другое у нас не хватит. Идем-ка, сыне, в темные лавчонки, оденемся богомольцами, странниками божиими, и двинем с тобой в князь Александра Невского лавру. Служит там всевышнему один мой давний знакомец. Богомольцев они за недорогую деньгу принимают, келью дают. Ни один персидский дьявол не сыщет.

— Грех это. Бог покарает, — отказывался Моисей.

— Бог-то бог, да сам не будь плох. Добьешься своего, все грехи твои замолят.

В голосе Удинцева послышались странно знакомые струнки: не так ли говорил с Моисеем когда-то кизеловский старец отец Петр. Горько оплакивали тогда рудознатцы его кончину. Будь он здесь, благословил бы Моисея на этот шаг, ибо делается он не корысти ради. Только все дальше и дальше в грядущее уходит встреча с Марьей, с ребятишками. И если стоять вот так на месте, ничего не решая, встречи этой может и не быть совсем.

Удинцев понимал, что делается в светлой душе рудознатца, и не торопил: у Моисея выбора нет.