Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 78



Возле Буланки топтался отец, слезливо оглядывал тощую кобыленку. За находку железных руд приказные Строганова пожаловали когда-то Моисея деньгами, и отец привел Буланку из Нердвы. На радостях выпито было немало браги. Кобыленка оказалась доброй и дельной, но на крестьянской работе скоренько поизносилась. Она моргала белыми ресницами, ласково дышала на Моисея.

— Не выдумывай, отец.

— Да ведь как же вы без лошади-то, — с трудом выговорил старик, с надеждою косясь на сына.

— Доберемся как-нибудь. Не к спеху.

— На одной телеге доедем, — сказал неожиданно Еремка, выходя из кузни.

— Вернулся! — Моисей шагнул к нему, стукнул по плечу.

— Вот оно и есть, — вздохнул тот. — И куда их бросишь? Верно ты рассудил. Трое их у меня, и Глаша опять в тяжести…

Он, немного сутулясь, глядел сверху на Моисея. В серых беспокойных вечно глазах его сквозила лютая тревога.

Смущенно подергав бороду, отец повел Буланку домой.

— Сыну родному пожалел, — всхохотнул кабатчик Сирин, который тоже собрался на новые места, вслед за своими должниками.

Еремка свирепо раздул ноздри:

— Чего гнилушки скалишь, упырь?

Сирин отшатнулся, замахал на него руками, пригрозил:

— Не придешь ли ко мне, Еремушка.

— Мать у Моисея хворая, — угрюмо сказал Еремка, обернувшись к мужикам.

Безлошадные толпились тут же, с завистью поддакивали. У каждого на душе царапались кошки. Ехать в неведомое место, без кола, без двора, с пустыми руками было всего страшней. Столько лет жили, землю потом своим поливали, деды и прадеды на погосте покоятся, всякая былинка родная. Худо жилось, скудно, а все ж таки охота довековать там, где в купелю обмакнут.

Сумрачный и тихий вернулся Моисей в избу, достал укладку, вынул заветные камни. Подержал на ладони пестрый, как яичко жаворонка, гранит с примесью железной руды, беловатый кварц с чуть приметными глазу золотниками, позеленелый кусок медного колчедану.

Вспомнился Трофим Терентьич Климовских, старый рудознатец. Был он сломлен временем и ходил, словно вглядываясь в земные жилы. Медно-зеленый быстрый старик ласково беседовал с рудами, будто винясь перед ними, что вот, мол, достал их для человека.

— Ты гляди, — поучал он Моисея, бродя с ним по извилистым берегам Полуденного Кизела, — гляди: у каждого камня свой норов, своя душа… И ежели ты с корыстью к нему, в руки не дастся. Какая бы та корысть ни была: для богачества ли, для облегчения своего хребта… Только для человеков — и она выйдет к тебе, руда земная, выйдет…

Он щедро открывал Моисею тайны рудных дел, осторожненько приговаривал:

— Глазок у тебя, Мосейко, верный и душа чиста. Сохранишься — станет тебе удача. Гляди, во-он посреди кустов-то валун лежит. Лоб-то у него какой! Порохом не прошибешь. А что проку? Оторвался от родной горы, мохом зарастает. Смекай.

Как-то Трофим Терентьич сидел у костра, глядел на пыхающие синеватым огоньком уголья. Нудно зудела мошка, безнадежно скрипел коростель. Старый рудознатец прислушался, вдруг по-молодому поднялся, положил корявую ладонь на плечо Моисея:

— Пора мне, вьюнош… Наследье мое принимай. Может, дождешься доброго времени.

Он снял с шеи крестик, надел на Моисея и исчез. Долго кликали его Моисей и Еремка, но только эхо отзывалось на разные голоса.

— Хозяйка позвала, — решил Еремка.

Лес торжественно и строго молчал. Но в этом молчании чудилась Моисею скорбная и могучая молитва земли. И хотелось пойти вслед за учителем к этой неведомой земле, припасть к ее груди горячим лбом, преклонить перед ней колени. А на травах, видимых человечьему глазу, пробуждались уже предутренние шорохи и вздохи, едва уловимые запахи тумана, возгласы птиц.

Когда рассвело, Моисей и Еремка накидали на место костра каменный холмик, срубили березовый крест…





— Наследье, — прошептал Моисей, бросив камни в укладку. — А руки крепкой веревкой скручены.

— О чем ты? — спросила Марья. Она собрала в дорогу весь немудреный скарб и сидела теперь на лавке пригорюнясь, не зная, куда деть руки.

— Трофима Терентьича вспомнил. — Моисей потрогал крестик, который носил с тех пор, не снимая.

На утро длинный обоз выполз из села. Громко, будто по покойнику, голосили бабы, хныкали ребятишки, плакали собаки. Блаженненький Прошка бежал подле Еремкиной телеги, напевал свою песню.

— Недоброе Кеминым либо Юговым предсказывает, — ужасались бабы.

Многие шли пешком, держа за руки детишек, оглядываясь на осиротевшие кладбищенские кресты, на кособокую унылую церковку.

Дорога петляла через лесистые увалы, малые ручейки и речки, пузыристые гати. По вечерам жгли костры, готовили варево, молча жевали, укладывались спать. Утренняя сырость будила людей, и снова открывался долгий путь, край которого растворялся в безнадежных далях. Ни разговоров, ни песен, словно это был обоз мертвяков. Только скрип телег да пофыркивание лошадей нарушали морок.

Еремка брел рядом с Моисеем, в глазах бегали недобрые огоньки. Брат Игнатия Воронина, служившего в Петербурге солдатом Преображенского полка, повесился ночью на оглобле. Еремка вынул его из удавки. Жену и двух ребятишек вместе с упокойником порешили отправить назад, испросив на то дозволение у сопровождавшего обоз офицера.

— Вот кому беду-то Прошка накликал, — плакали бабы, совали в руки сирот припасенную на дорогу снедь.

— Всем беда будет, — катилось по обозу.

Вдова сидела над прикрытым рогожкою телом, будто серый камень, источенный водою и ветрами.

— Лошадь бабе надо дать, — сказала Глаша, жена Еремки.

— Не на себе же тащить, — согласились мужики.

Еремка кинулся было распрягать свою лошаденку, но мужики воспротивились.

— Столько ребятишек у вас. Вон Тимоха Сирин на четырех телегах едут. Всякого добра навалили.

Тимохина Лукерья, красавица баба, уткнула в пышные бедра круглые руки:

— А ну, сунься, дух из портков вышибу.

— Да мы тебе крапивой подол набьем.

— Руки коротки. А языком под юбку все равно не попадете.

— Вот сатана. — Мужики стеной двинулись на Лукерью.

Двое половых, ехавших с нею, поторопились в кусты. Тимоха приохнул, побежал к офицеру, затормошил его. Офицер повернулся спиной. По случаю недавнего крестьянского бунта теперь при заводах содержались воинские команды на хозяйском коште, но не всем солдатам было это по нраву. Видать, и офицеру надоело возиться с армяками. Тимоха взвыл. Повеселевшие мужики столкнули Лукерью с телеги. Занозистая баба ползала на четвереньках, собирая добро. Солдаты хохотали, отпускали забористые шуточки.

Проходили мимо деревень. Сердобольные женщины несли переселенцам узелки с едой, встречные мужики прятали глаза. Промчался на взмыленной лошади фельдъегерь, солдаты вскинули ружья на караул, офицер отсалютовал шпагою, с завистью поглядел вслед.

Наконец обоз выбрался на Каму. Захрустели на белой гальке лошадиные копыта, заскрипели ободья колес. Широкая река, еще мутная от недавнего разгула, была пустынной, холодной. Тянул понизовый ветер, пробирался к самому телу. Вдалеке виднелись барка и цепочка людей, которые, странно наклоняясь и покачиваясь, брели у самой воды.

— Строгановы соль гонят, — определил Еремка.

Съехали к парому. Две закнутованные лошаденки с тоскою посмотрели на них. Сопленосый парень щелкнул бичом, лошаденки напряглись, налегли на хомутья. Огромная, пропахшая смолою и навозом: баржа-паром медлительно отползла от берега. Моисей глядел на воду, пеной рвущуюся у бурого борта. Казалось, баржа шла сама по себе, без усилий, даже лениво, приближаясь к другому берегу. А лошаденки сами по себе ходили и ходили без толку по кругу, все уменьшаясь и уменьшаясь. Вот так скоро захомутают и мужиков, приневолят ходить по разным кругам, из которых уже не вырваться. Моисей отвел глаза от берега, потер лоб.

Марья стояла тут же, придерживая за плечи сынишку. Васятка весело жмурился. Любо было ему смотреть на эту тесноту, на эту кипенную у борта воду, пропитанную мутным солнцем, на этого быстроглазого паромщика, что уговаривал мужиков не лезть на один бок. Васятке было легко: он понимал только то, что видел…