Страница 9 из 96
Где-то я его видел на Атомной, этого молодца. Кажется, в реакторном корпусе...
Конечно, ничего особенного, и в реакторном люди-человеки. А как-то дико. Даже не в том смысле, что исключительно или, как у нас любят говорить, «нетипично». Просто несовместимо, кричаще несовместимо: Атомная — и он!
Тут я вспомнил моего давнего приятеля Леву. Бодрый юноша с печальными глазами, Лева был фоторепортером нашей газеты «Социалистический Донбасс». И, мотаясь по заданиям редакции, он всегда таскал в кармане полосатый галстук с навечно завязанным толстым узлом.
Лева надевал этот галстук «для стирания граней» на тех, кого фотографировал. И рабочие, не имевшие привычки носить галстуки, покорно подставляли шею. Думали: так надо. Если посмотреть комплект газеты за пять лет — с сорок пятого па пятидесятый, то там почти все знатные труженики полей и штреков, мартенов и моря запечатлены в Левином полосатом галстуке.
— Так надо, — печально говорил Лева. — Это зримая черта.
... И, отправляясь в дорогу, я все боюсь, что он и у меня в кармане, этот Левин галстук. Полосатый галстук с навечно завязанным узлам.
И еще одно. Мой друг-летчик сообщил мне такую историю.
Недавно в Ленинграде был устроен для командиров авиации семинар по медицине. Целый цикл лекций — одна в терапевтической клинике, другая — в хирургической, третья — в психиатрической. Профессор-психиатр демонстрировал своих больных. И тут вышел один, серенький. А профессор объяснил:
— Мания величия. Задавайте ему вопросы.
Летчики спросили, как его фамилия. Ожидали услышать: «Наполеон», «Пушкин», «Гагарин». А он ответил: «Я — товарищ Панькин». Спросили о роде занятий. Ответил: «Заведующий Гатчинским трестом столовых». Спросили о семейных делах, о погоде, о тресте. Он отвечал что-то до скукоты обыкновенное. И летчики, уставшие изобретать вопросы, отпустили его, так ничего и не поняв.
— Что же у него такое? — спросили они профессора.
— Мания величия. Типичнейшая. Он на самом деле буфетчик, а возомнил себя заведующим.
— Значит, это у него предел мечтаний! — ужаснулся кто-то из летчиков. И другие летчики от души пожалели беднягу, у которого такая мечта.
ТЕЧЕНИЕ ВРЕМЕНИ
Были когда-то такие стишки:
Может быть, я их несколько перевираю — неважно. Но клянусь честью, я действительно не могу понять, что во мне интересного и что я должен рассказывать. А вещей, которые мне самому непонятны, я взял за правило не делать. Вот так. Если вам угодно — задавайте вопросы.
И Смирнов даже поклонился со старомодной грацией, так не вязавшейся с его синей спецовкой, испачканной смазочными маслами всех марок.
— Извольте, — повторил он тоном графа из пролеткультовской пьесы. — Я вас слушаю.
Но все это было стариковское кокетство. Ему страшно Хотелось говорить. Когда потом я пытался вставить хоть словечко, он умоляюще хватал меня за руку и кричал:
— Минуточку!
Удивительно красивый старик. Тут тянет писать банальности: «сереброголовый орел, сивый рыцарь, глаза, молодо сверкающие под кустистыми бровями» и т. д. Ему семьдесят лет. Природа, раздумья и труды имели достаточно времени, чтобы обточить замечательное лицо — четкое и живое.
Николай Алексеевич Смирнов усадил меня на лавку под вопиющим плакатом: «Тов. Баландин! Со слезами просим убрать отвалы!!!» Сел рядом, но тотчас же вскочил и воскликнул:
— Вы спрашиваете: почему я на восьмом десятке не пенсионер? Почему я хожу тут среди атомов и прочего, а не содействую домоуправлению, не выращиваю гладиолусы и не пишу ехидных писем поэтам? — Мол, не является ли, товарищ поэт, ваше стихотворение «Усталая лошадь» клеветой на нашу славную конницу?
Он говорил все это с жестокостью мальчика, не верящего, что сам когда-нибудь будет стариком. С жестокостью здоровяка, считающего, что все болезни — придурь.
— Вы спрашиваете, почему я здесь? (Я ни о чем не спрашивал.) Очень хорошо, я вам отвечу!
Нет, Смирнов не собирается рассказывать свою биографию: длинно и не к чему! Всю жизнь по стройкам. Теперь уже на географическую карту смотрит, как на семейную фотокарточку, — все знакомо, все свое: и Владивосток — свой, и Пенза — своя, и какой-нибудь Алексин — тоже свой. Поработал, понаставил котлов — сам сбивается со счета. Но для монтажника такая биография — ничего выдающегося. «В границах нормы», как выражаются эскулапы (он, увы, теперь знает, как выражаются эскулапы!).
Свой рассказ он начнет с 1955 года. Он тогда работал в Монголии, в Улан-Баторе. Монтировал котел на промкомбинате. Небольшой, но важный. И еще кое-чему учил местных ребят. Так что его там уважали.
Монголы прекрасные, добрые люди. И у него там жизнь была прекрасная. После работы — на «виллис». Степь как стол ровная. Гонишь без дороги со скоростью 120 километров. Ш-ш-ш — только шуршит. Потом озера. Ружьишко подхватил — и бац, бац, бац! Там турпаны — птицы такие. Водоплавающие. Неземной красоты. А ты их бац, бац! Честью клянусь.
Но в конце концов скрутило там Николая Алексеевича. Климат тяжелый. Он похудел на десять кило.
С сердцем какая-то гадость началась: застучит-застучит, потом вдруг остановится. Смирнов вздохнул и сказал почти весело:
— Мы матросы, мы вспоминаем о боге, когда летим вниз головой с бом-брам-реи. Никогда ведь раньше не болел. Я испугался и сразу собрался домой, в Москву. Оформил все, что нужно, купил чемодан (в Монголии очень хорошие изделия из кожи). Купил и сам подумал: не трепыхайся, Коля, кажется, прошло твое время эксплуатировать чемоданы.
Уже билет в кармане, отъезд через два дня. И тут меня приглашает сам посол.
Разговор с послом был такой: надо выручать советскую школу в Улан-Баторе. Там прогорел котел. Местные специалисты чинить не берутся, а скоро холода. Вся надежда на такого гроссмейстера, как уважаемый Николай Алексеевич.
— Да, — ответил Николай Алексеевич, — я уважаемый и все такое прочее, но я по личным обстоятельствам остаться не могу.
— Очень жаль, — сказал посол. — Всего доброго. Счастливого вам пути, Николай Алексеевич.
— Но надо посмотреть котел, — сказал Смирнов.
Словом, он остался, потому что котел «Лешапель» был старый и дрянной. И теперешние мастера могли только смеяться над таким динозавром. А он, Смирнов, мог не только смеяться, он в начале века сплошь с такой рухлядью возился. Например, монтировал электростанцию Стахеева. Был такой фабрикант Стахеев, богатый человек. Так он не доверял городу или просто дурил и завел себе домашнюю электростанцию.
— Перебрал котел по косточке. Сам был и за прораба, и за монтажника, и за грузчика. Вы же сами знаете, как у нас водится: видят, что человек везет, так на него еще наваливают. Но не обращайте внимания, это я от дурного характера говорю. У них в самом деле с людьми было туго.
Работаю себе, худею. На детишек посматриваю без особой сентиментальности: надо ж вам было мерзнуть! Будь на вашем месте взрослые, я бы, ей богу, плюнул на этот котел «Лешапель» и давно бы уехал.
И тут вдруг письмо из Москвы. От моей Натальи Николаевны. У нас там в Москве квартиру обворовали. Начисто. Письмо отчаяннейшее. Потому что у нас действительно было много хороших вещей. Я ведь иногда большие деньги зарабатывал, а живем с Наташей вдвоем.
Только не смейтесь. Для меня, сами понимаете, не бог весть какая трагедия. Ружья, правда, жалко (бельгийское было ружье, пятизарядное, фирмы «Браунинг»). Но для Наташи действительно трагедия, крушение эмирата. Ее тоже можно понять. Ведь она у меня не работала, и детей не было, так что для нее эти вещи имели исключительное значение. Она их с большим вкусом подбирала, очень любила, она прямо расплавилась, когда все разом пропало.
Мне хорошо, я стою на деле: чтоб меня расплавить, нужна по меньшей мере атомная война. А Наташа что...