Страница 145 из 150
Вера не обратила внимания на конец фразы. Её поразило начало.
– Кому вы могли дать такое слово? – хмуря пушистые брови, спросила Вера.
– Вашему жениху Афанасию.
– Афанасий никогда, ни одной минуты не был моим женихом… И… он… убит…
– Я всё это знаю.
– И всё-таки не смели подойти ко мне?
– Может быть, только не хотел.
Вера пожала плечами.
– Я, повторяю, – всё про вас знаю. Подойти к вам, заговорить с вами – это всё вам сказать! А сказать – нельзя…
Вера побледнела. Ей показалось, что она стоит над пропастью. Надо было переменить разговор. Вера обернулась к картине и, стараясь быть спокойной, сказала:
– Скажите… Эта картина… Правда?.. Так было?..
– Нет, эта картина – ложь.
– Да? В самом деле? Вы говорите… Ну, а там? «На Шипке всё спокойно» или «Траншеи на Шипке»… Мороз и вьюга… И мороз и горное солнце с его лиловыми тенями… Замерзающие часовые… Скажете – тоже ложь?
– Нет, там – правда, – спокойно сказал Болотнев. – Так у меня на Балканах замёрзли сопровождавшие меня стрелки и проводник-болгарин. Тоже вьюга, снег и мороз… Меня спас Господь Бог… Да, может быть, тот спирт, которым в ту пору были пропитаны все мои жилы.
– Хорошо… Так зачем же эта ложь? Ложь этой панихиды.
– Уступка толпе. То же, что сделал на лекции, где я вас видел, профессор Соловьёв. Сорвать аплодисменты у толпы. И для того – покадить ей.
– Ну, хорошо. Но разве на войне не так бывает?
– Нет, Вера Николаевна, не так. Хоронят всегда торжественно. Если много убитых – в братских могилах, и всё-таки приодевши покойников. У каждого из этих остались полковые товарищи, а русский простолюдин, русский солдат почтителен к мёртвым. И если уже могли прийти священник и причетник, то могли прийти и люди полка, а если они, допустим, в бою, – пришли бы тыловые люди, из обозов, наконец, просто любопытные или болгары. Нет – так не хоронили и не хоронят. Бывает, что вовсе брошены… Это бывает… Бывает, что тела шли на постройку брустверов, как то было в третью Плевну, – но если есть священник, есть панихида и похороны, то есть и народ. А это?.. Для уловления жалостливых душ.
– Да-а, – сказала Вера и уже иными глазами посмотрела на картину. Священник не был больше живым, и ладанный дымок мёртво висел в воздухе.
Было одиннадцать часов. Выставка запиралась, и сторож проходил по комнатам, звоня и приглашая посетителей уходить.
Вера и князь вышли вместе.
Веру раздражал стук деревянной ноги князя. Ей всё казалось, что князю должно быть нестерпимо больно там, где кончается живая нога и начинается деревяшка. Этот стук сбивал её с мыслей, и Вера молчала.
Так дошли они до Невы и, по предложению Веры, – очень уж мешал ей стук деревянной ноги, – сели на каменной скамье на набережной.
Под ними беззвучно, без шелеста, без всплеска, проносилась широкая и глубокая река. В белой ночи она блестела, как серебряная парча. Противоположный берег, где была крепость, тонул в прозрачном сумраке. Давно догорела заря, всё погружалось в тихое оцепенение грустной белой ночи.
– Вы мне сказали, князь, что всё про меня знаете, – тихо сказала Вера. – Что же это «всё»?
– Вы знаете: Суханов арестован.
Вера вздрогнула всем телом. Она поняла – это и был ответ.
– Да что вы!
– По военным кружкам идут аресты. Дегаев всех выдал… Вы и Дегаева знали?
– Нет.
– Партия «Народной воли» разгромлена до конца.
Мимо них по булыжной мостовой проехал порожнем извозчик на узких дрожках с висячими рессорами. Он придержал лошадь и вопросительно посмотрел на женщину, сидевшую с офицером на скамье. Потом, точно рассердившись, что его не наняли, ударил лошадь кнутом и поскакал, громыхая колёсами, к Фонтанке.
Вера сидела, низко-низко опустив голову, и теребила пальцами края своей мантильи.
– Что же мне делать? – едва слышно проговорила она дрожащим голосом.
– Не знаю… Не знаю, – совсем так, как отвечал когда-то Алёше, сказал князь.
– Князь, – тихо-тихо прошептала Вера, точно думала вслух, – я сознаю всю свою вину. Я считаю… И я много всё время об этом думаю, – я должна… Должна казнить себя.
– Самоубийство, Вера Николаевна, самый страшный грех…
Последовало долгое, очень долгое молчание.
– Как вы изменились, князь!
– Да. Я изменился.
– Вы не тот, что были в Петергофе.
– Да, не тот. Я потому и следил издали за вами, что считаю себя виноватым перед вами. В тот страшный для вас день, когда ваша юная, ещё детски восприимчивая душа была смятена, я бросил в вас семена сомнения. И толкнул на ложный путь…
– Не вы толкнули, князь. Толкнули обстоятельства, обстановка, молодость, жажда чего-то нового… Пресыщенность праздной жизнью. Отсутствие настоящего дела. Вот я и пошла… Я и сама долго, очень долго не понимала, что там делается. Вернее – всерьёз не принимала того, что замышляется. Мне всё это казалось чудовищным. Меня подкупили простота и смелость всех этих людей… Их дерзание… Пошла так… Именно, просто – так!.. Если бы я любила, как любила Перовская Андрея – тогда и сгореть было можно… Я никого ещё не любила, а теперь знаю – отравлена навсегда и никогда не полюблю никого. Знаете, князь, на землянике бывают такие цветы – пустоцветы, что ягоды не дают, – вот и я такой пустоцвет.
Вера опять помолчала, потом чуть слышно сказала:
– Я ведь ничего и не делала… Я только молчала…
– Да – молчали… Вы, Вера Николаевна, одним своим присутствием среди них – крепили их. Вся эта разношёрстная, малокультурная толпа, видя Перовскую и вас в своей среде, верила в своё дело, в свою кровавую миссию. Вы были из того светлого мира, который они ненавидели и загасить который они поставили себе целью. Но всё-таки – почему вы пошли к ним?
– И сама не знаю…
Под ними тихо проносилась могучая Нева, и далеко за новым Литейным мостом уже розовела заря наступающего дня. От Летнего сада тянуло сладким запахом липовых почек, и всё сильнее и радостнее становилось там чириканье и пение птиц в ветвях. Природа пробуждалась. Город же спал тяжёлым, крепким, предутренним сном.
Золотой точкой загорелся ангел на шпиле Петропавловского собора, и по-утреннему грустно, печально заиграли старинные куранты.
XXXIV
– Прощайте, князь. И, прошу вас, не провожайте меня.
Князь встал, поцеловал Вере через перчатку руку и снова сел.
Вера прошла несколько шагов. За нею упорно стучала деревяшка князя. Вера оглянулась. В тихом сумраке белой ночи далеко была видна Невская набережная. На ней не было ни души. Пока Вера стояла – не было слышно и стука деревяшки, но как только она пошла – снова в такт её шагам застучала деревянная нога князя.
«Бог знает, что со мной творится – это слуховая галлюцинация… Я с ума схожу…»
Вера взяла себя в руки, старалась не слушать – деревяшка стучала. Вера останавливалась – переставала стучать деревяшка. Вера ускоряла шаги, и деревяшка ускоряла, Вера замедляла – и деревяшка шла медленнее и стучала в такт её шагам по граниту набережной.
Мимо спящего Соляного города Вера прошла к Цепному мосту, перешла по нему Фонтанку и мимо розового здания цирка Чинизелли по Караванной вышла к Михайловскому манежу. Какая-то неведомая сила влекла её по тому скорбному пути, по которому ехал император Александр II, последний раз возвращаясь с развода своих полков. И всё так же неотступно стучала за нею невидимая деревянная нога.
Ужас гнал Веру. Она сознавала, что этого не может быть, что Болотнев не идёт за нею, и всё-таки прислушивалась и слышала стук несуществующей деревяшки. Она бежала, и будто призрак князя гнал её туда, куда ей именно и нужно было идти, гнал к месту преступления.
Там была построена временная деревянная часовня. В ней горели и в этот глухой ночной час лампады и свечи перед образами. Часовой Дворцовой роты в старинной мохнатой, высокой медвежьей шапке стоял подле.
Вера не посмела подойти к часовне, она перешла на другую сторону канала и на той стороне, боязливо поглядывая на часовню и всё ещё преследуемая стуком ноги, прошла мимо. Мурашки бежали по её телу, волосы шевелились на голове, она уже была вне себя. Ей казалось, что всё это снится в каком-то страшном, кошмарном сне, что ничего этого нет, и в то же время понимала, что это не сон, а какой-то сплошной ужас.