Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 60

А надобно заметить, что строчки эти, все как одна, выглядят удивительно неуместными. Когда философское, высокого слога, стихотворение "Рок" оканчивается бессмысленными словами:

оно сбивается на пародию.

И когда жалобная-прежалобная мелодия "Цепей": "Я увял, и увял / Навсегда, навсегда, / И блаженства не знал / Никогда, никогда" - внезапно прерывается барабанным боем в единственной строфе других, грубых очертаний:

это странно.

По правде говоря, и в поэме "Сашка" презренные палачи появляются не особенно кстати...

Так вот - не Бибикова, не Ивана ли Петровича это творчество? Мы ведь видели в Ильинском, что зуд подлога у старого шпиона был...

Во всяком случае, Полежаеву эти стихи приписаны лишь на том основании, что доносчики - не сочинители и не бывает дыма без огня.

Вот и задумаешься. В истории русской литературы Полежаев - персонаж необходимый. Из пространства Пушкина в пространство Лермонтова - стихи Полежаева единственный путь, и совершенно прямой. Но Полежаев, без сомнения, писал бы другое и по-другому, если бы полковник Бибиков не так пламенно мечтал сделаться генералом. Лучшее стихотворение Полежаева (единственное у него, где сострадание самозабвенно) - "Мертвая голова" стало страницей "Хаджи-Мурата" и страницей "Приглашения на казнь"... - так что же получается? Что низкий осведомитель, почти наверное полубезумный, был тайным агентом Судьбы, доверенным лицом Неизвестного Автора?

Между прочим, сын этого самого Бибикова - помните юношу, обучавшегося ружейным приемам? - приятельствовал с Лермонтовым, и Лермонтов ему в альбом вписал какое-то стихотворение, - но альбом пропал.

ТЕОРЕМЫ ЧААДАЕВА

Масон. Франкоязычный литератор. Написал страниц триста, напечатал тридцать, из них прочитаны многими десять; за каковые десять страниц заподозрен в русофобии; наказан.

Там было нечто вроде примечания, как бы отступление от предмета речи: втолковывая одной знакомой даме, что быть настоящей христианкой в миру хоть и трудно, однако возможно, только надо построже обращаться с собственной душой, - автор вдруг спохватывается: не сбился ли на пересказ банальной религиозной брошюры. Вот тут-то и вырываются эти роковые слова:

"Я знаю, что это старая истина, но у нас она, кажется, имеет всю ценность новизны. Одна из самых прискорбных особенностей нашей своеобразной цивилизации состоит в том, что мы все еще открываем истины, ставшие избитыми в других странах, и даже у народов, гораздо более нас отсталых..."

Подцензурный текст звучал мягче. Остановись Чаадаев тут, вернись он хоть на время в основной сюжет: реализация идеи христианства как смысл истории, - судьба Чаадаева была бы другая. Наша с вами, пожалуй, тоже. Мнительный, но тщеславный гвардии капитан предпочел продолжать движение: напролом, сквозь отрицательный, сквозь опасный пример - к высоте, только ему видимой. ("С этой высоты открывается перед моими глазами картина, в которой почерпаю я все свои утешения; в сладостном чаянии грядущего блаженства людей мое прибежище...")

Он считал себя автором одной мысли - одной, но страшно важной для всего мира, - причем уверен был, что в "Философических письмах к г-же ..." выразил ее вполне. Когда через полтора столетия книгу напечатали обнаружилось немало занятных суждений, но "истина века" - эта единственная, ослепительная, неотразимая мысль так и не нашлась. То ли вдохновение обмануло Чаадаева, то ли от времени обесцветились чернила на рецепте, что выписал человечеству мнимый больной, - а это был рецепт христианского счастья.

Странное, не правда ли, сочетание слов? Сам-то Петр Яковлевич, как известно, зачем-то носил с собою повсюду рецепт на какой-то препарат мышьяка.

Но это уже после, потом... Когда он, бывший герой стихов Пушкина, сделался гоголевским персонажем. И не Маниловым, что было бы хоть отчасти поделом, - его объявили Поприщиным, ославили Собакевичем...

Отчего не допустить, что и впрямь не без воспоминания о мученике мартобря поставлен был злорадный августейший диагноз: "Смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного"?





А "Ревизору" император аплодировал - и Чаадаев чуть не плакал: "...Никогда ни один народ так не бичевали, никогда ни одну страну так не волочили по грязи, никогда не бросали в лицо публике столько грубой брани, и, однако, никогда не достигалось более полного успеха... Почему мы так снисходительны к циничному уроку комедии и столь недоверчивы к строгому слову, проникающему в суть вещей?.."

Он умер, так и не догадавшись, что русская литература за него отомстит. Что десять страничек запрещенного старинного журнала отзовутся десятками томов, и писатели один другого гениальней целью жизни поставят доказать хоть одну из двух теорем Чаадаева. Действительно ли Россия - факт географический только (игра природы, а не ума, как шутят в романах Достоевского)? Точно ли ей, тем не менее, суждено преподать миру великий урок (летит мимо все, что ни есть на земли, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства, - как сказано все знают где)?

Тютчев остроумно связал обе идеи - Солженицыну, боюсь, такое легкомыслие не понравилось бы: "Я не без грусти расстался с этим гнилым Западом, таким чистым и комфортабельным, чтобы вернуться в эту многообещающую в будущем грязь милой Родины".

Кроме шуток - обе теоремы решились в двадцатом веке сами собой: Россия воспрянула ото сна, как и предсказывал Чаадаеву Пушкин, - и на обломках самовластья построила ГУЛАГ - опять воспрянула - и его разрушила - однако ж не до основанья.

Третий, последний вопрос Петра Яковлевича остается без ответа:

"Кто знает день, когда мы вновь обретем себя среди человечества, и сколько бед испытаем мы до свершения наших судеб?"

Правда, в подцензурной публикации этих строк нет.

ТАЙНА КОЖАНОГО ЧУЛКА

Конечно же, Джеймс-Фенимор, а не Фенимор-Купер. Но американцы обходятся без черточки. На тридцать седьмом году своей непроницаемой жизни, добиваясь для путешествия по Европе дипломатического паспорта, он вписал в документы девичью фамилию матери как второе имя. Чтобы за границей вращаться в надлежащих кругах. Фонетика дворянская! Какой-никакой, а консул, да притом явно из старинной семьи, - а не просто мелкопоместный колониальный сочинитель.

Это был, надо полагать, воображаемый противовес титулу Вальтера Скотта.

В конечном итоге так и вышло: никто не говорит - сэр Вальтер, а про Купера каждый знает, что он - Фенимор!

Хотя из тридцати трех романов, написанных им за тридцать лет, хорошо если три остались в живых.

Благородная чепуха, театр чучел, великодушные жесты на фоне величественных пейзажей.

Кожаный Чулок - без страха и упрека, лучший из кем-либо когда-либо придуманных людей, - но нестерпимо, увы, словоохотлив, к тому же слезлив, да еще неграмотен, вследствие чего простоват; наконец, излишне почтителен с вышестоящими, - чуть ли не всю свою необыкновенную свободу тратит на роль преданного слуги!

Главное - что бы ни случилось, любой ценой доставить двух молодых леди - брюнетку и блондинку - в такое место, где они смогут наконец переменить белье и обнять седовласого отца.

Портрет блондинки: "Нежные краски неба, которые все еще разливались над соснами, не были столь ярки и прекрасны, как румянец ее щек..."

Портрет брюнетки: "На незагорелом лице ее играли яркие краски, хотя в нем не было ни малейшего оттенка грубости..."