Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 54

Лиза внимательно слушала. Яркий макияж делал ее сейчас не загадочной, а беззащитной. Она помолчала и, совсем по-детски вскинув голову, спросила:

— Скажи, а у тебя есть понятия греха и искупления? — локон промчался по ее лицу вслед за разделившим нас ветром.

— Нет, я не понимаю, что это такое, — ответил я, аккуратно сдув локон на место ветру назло.

— Так значит ты Бог?

— Очень может быть, только мне некогда думать об этом: я слишком занят жизнью. Я потребляю ее, — глубоко вздохнул и продолжил:

— Слишком много разных людей пользуется словом «грех», присваивая право на правду, а кровь льется. Поэтому я зажмурился и забыл, что такое грех. Может быть, в этом все дело? Ведь придумал же кто-то это слово и его значение, а я, Фома Неверующий, забыл.

Не нужно присваивать прав на абстрактные моральные категории, а просто жить в радости и счастье, давая жить другим. И тогда окружающие, глядя на тебя, начнут жить так же. Может быть, все зло заключено в нормах, которыми опутаны люди? Сам факт нормы для различных людей несет в себе невысказанное метафизическое зло!

— Так ты допускаешь свободу от норм, значит, допускаешь свободу зла?

— Нет, я допускаю свободу от зла. Если человек свободен, зло ему просто не нужно, потому что человек не греховен изначально, как считает христианство. Он чист, и нужно помочь осознать свою чистоту, тогда и зла не будет. Если человек все время будет думать о своем грехе, то чище от этого не станет.

Она мягко отстранила меня и медленно пошла в чащу, оставив карабин лежать в блеклой траве.

— Оставь меня сейчас, пожалуйста, оставь, — сказала она, потеряв всю свою экстравагантность, и так же неожиданно скрылась за первыми деревьями, как и возникла на этой поляне.

Я простоял долго в метаэтическом отупении. Резко опомнившись, принялся заполнять свой многострадальный блокнот.

Мне показалось, что наступило уже другое время года или другой год вообще, так долго я стоял на месте. И цвет солнца, и цвет леса, и цвет неба — все стало другим. Я медленно побрел в ту сторону, куда ушла Лиза некое неизвестное время назад. Трава имела уже иной оттенок…

… и в ней я с ужасом увидел следы крови.

От неуемного предчувствия совершенно опустошенным я принялся искать причину негаданного кровопролития. Поиски были недолговременны. Испачканный собственной кровью, облепленный землей, листьями и травой, на боку лежал, тяжело дыша, лисенок без правой передней лапы. Все его существо, обессиленное потерей крови и сил, затаилось, глядя на меня с тихой злостью. Я посмотрел по сторонам и увидел в нескольких метрах капкан с вывороченной и окровавленной вокруг травой и торчащим из него куском передней лапы несчастного лисенка. Бедная тварь угодила в капкан и, не желая в смирении терять жизнь, отгрызла сама себе лапу. Судя по ране и вырванной с корнем траве, было видно, что борьба с собственной частью тела заняла много времени. Никогда не подозревал, что во мне столько жалости. Непонятное творилось со мной: будто и лес, и небо, и солнце разом сделались бутафорскими. И не стало во всем мире ничего, кроме моего раненого внимания и неистовой злости маленького зверька, собравшего последние силы для борьбы, которая не принесет ему ни свободы, ни жизни. Он дернулся всем телом, завидя мое приближение, надеясь улизнуть, но уже не смог, и, светясь зелеными немигающими глазами, смотрел так, как, наверное, никогда не смотрели друг на друга никакие враги на Земле. Было видно, как, кряхтя и стеная, он собрал последнюю мочь для укуса, не имеющего теперь никакого смысла. Я был пленен этой парой маленьких животных глаз, вместивших в себе всю мифологию жизни. С выражением глупой жалости на лице я склонился над ним, не умея помочь, а он рычал, пугая меня маленькими зубами и могучим инстинктом жизни, готовый сражаться даже тогда, когда все кругом ие имеет никакого значения, когда борьба носит уже исключительно ритуальное значение. Моей мыслью было лишь взять его на руки и отнести к людям, чтобы как-то помочь. Я не внял угрозам лисенка, и он, отдавая все силы последнему сжатию челюстей, с потусторонним исступлением впился мне в руку, и весь лес в этот миг сделался оранжевым от боли.

Моя душа сбежала из тела, одним прыжком преодолела весь космос, вернулась назад, и я отдернул руку, завороженно уставившись на свежую рану, которая, как мне показалось, несла некое самостоятельное значение. Лисенок выжидающе смотрел на меня с выражением все той же инфернальной злости, а я взирал на рану, ожидая первую кровь.



Но крови не было.

Фрагменты бутафорского леса и неба снова заметались вокруг, словно переставляемые с места на место по указанию режиссера в павильоне для съемок. Пустые картонные туловища деревьев и бумажные, неровно вырезанные пыльные листья. Тишина кругом была изумительная, даже лисенок в ожидании моей реакции не издавал никаких звуков.

Какое-то, не учтенное мною до сих пор сверхъестественное чувство выплеснулось наружу, и с немыслимой для живого организма прытью я принялся раздирать черную ткань. Обнажив руку, ухватился двумя пальцами за край раны, с силой дернул лоскут кожи, чтобы посмотреть, наконец, что там…

… у меня внутри.

Глаза мои едва не лопнули от напряжения, силясь быстрее втолковать мозгу, что же там было. Периферийное зрение уловило, что глаза лисенка, катастрофически налитые злобой, вдруг подернулись неживотным изумлением, а затем преобразились чисто человеческим состраданием, потому что…

под кожей моей не было ничего того, что положено иметь человеку: ни крови, ни мяса, ни жил, а только…

… потертые листы старых газет.

Я захлебнулся всем воздухом, бывшим в лесу, и дернул лоскут кожи выше, к тому месту, где полагалось быть венам, но там опять виднелись…

… пожелтевшие, измятые клочья старых газет с ничего не значащими россыпями букв! Уже находясь по ту сторону здравого мира, я попытался хоть что-то прочесть у себя под кожей, но упрямые заношенные буквы упорно не собирались в слова.

И только тогда, когда буквы не поддались мне, я издал жуткий звериный вопль. Закричал снова и снова, призывая в свидетели хоть кого-то, но в оранжевом бутафорском лесу было пусто и тихо, а солнце убралось за грязные тучи, оставив меня в какой-то душной фиолетовой темноте.

Мир отгородился от меня ядовитой дымовой завесой. Не помня ни времени, ни пространства, ни себя, перемазанный землей и кровью, я шел к городу, неся на руках лисенка, уже не пытавшегося меня кусать, ибо даже ему было понятно, сколь это бесполезно. Случайные люди, сбившиеся в плотную массу на обочине шоссе возле нескольких расплющенных легковых машин и растерзанных тел, увидев меня, мгновенно забыли об автомобильной катастрофе. Они расступились, и я прошел сквозь самое месиво из битого стекла и крови. Изумлению людей не было предела, словно я являл собою нечто более ужасное и, вместе с тем, интересное, чем случайная гибель в железных клочьях машин. Я шел полем и по сельскому мосту, через заросшую тиной реку, не ведая усталости в затекших руках. Ничего удивительного, ведь буквы на рваных газетных листах, которыми я был набит, совершенно не умели уставать. Слова, обозначающие поступки людей и их страдания, не знают устали, и я был теперь квинтэссенцией этой бумажно-буквенной безустанности.

В последних россыпях жесткого света, доставшегося этому дню, я вошел, наконец, в город. Зеваки забывали о минутных сенсациях прессы, женщины оставляли младенцев, стражи порядка бросали в объятья обстоятельств буквы закона, большие и малые, седовласые старцы и их румяные внуки оставляли беспечный досуг. Дельцы отвлеклись от своих дел, святоши — от святости, распутники — от распутства, праздные — от праздности. Все дела и понятия разом лишились людского воплощения, потому что в город вошел

Фома Неверующий.

Я не заметил, как за мною образовалось целое шествие людей с непонятливыми лицами. Неспешно подойдя к городской площади, я посмотрел на строительные леса, вечно живые от непоседливой работы, несущие во чреве своем гигантский монумент. От скрежета огромных плоскостей невидимых строительных машин ушам не было больно так же, как не было больно глазам от бесноватых вспышек электросварки. В мощных токах горячего воздуха леса, казалось, дышали, готовые вот-вот родить величавый памятник. Но ни я, никто другой в этом поколении не реагировал на сей гомерический мираж, потому что то место в душе, трепетно и стойко несшее мечту всего прогрессивного человечества, давно уже закостенело, как декоративный придаток эпохи. Я устал глядеть вверх, как, впрочем, и все в той толпе, что шла за мной, и посмотрел на площадь. Прямо возле забора, закрывавшего стройку, высилась разборная сцена, оклеенная вульгарными дешевыми плакатами с голыми девицами, а по ее краям в несколько рядов стояли акустические колонки, издали похожие на черные соты. Несколько людей озадаченно возились с проводами, а жизнерадостный музыкант лихо крутил между пальцев палочки, выглядывая из-за огромной, в несколько ярусов, ударной установки. Группы столь же озабоченных людей устанавливали во всех возможных местах световые прожекторы. Скопления узкоплечих меломанов, развязных девиц, подростков со светящимися глазами, неспособных обуздать азарт, подкатывающий к горлу. Мерное гудение усилительной аппаратуры, срывающейся на сухой треск и электронный кашель. Предстоящее площадное выступление рок-группы должно было рассеять нервическое возбуждение, которое витало в липком городском воздухе. Народ безошибочно жадно реагирует на бесхитростные развлечения. Так получилось, что я пришел сюда во главе целого шествия нравственно обессилевших людей в роли всамделишнего мессии — языческого жреца эпохи расцвета информативного общества и распада вселенских моноидей.