Страница 8 из 13
9
Автобус катит по московской улице — газетный киоск, убегающие вывески магазинов, громоздкий автокран у обочины, строительный новенький желтый забор, выпирающий на середину мостовой…
Неожиданно из-за забора с перекрестной улицы выскакивает такси. И… скрежет тормозов, как снопы под ветром, валятся друг на друга пассажиры в проходе. Тупой, с причмоком удар и крик женщины, гортанно-резкий, словно голос морской чайки.
В такси оцепеневший шофер, почти мальчишка — подрубленные бачки, нечесаная, по моде, волосня, невызревше угловатый профиль устремлен вперед, куда-то вдаль. За ним грузин в громадной плоской кепке-"аэродром". Он темпераментно крутит «аэродром», дергается всем телом на взирающего в неблагополучную даль паренька, кипятится. Удар пришелся на переднее крыло, крышка капота отскочила, в ней, изувеченной, живая дрожь.
После чаечного крика женщины в автобусе накаленная тишина, ни шороха, ни шевеления, лишь вливается влажная свежесть улицы в раскрывшиеся при ударе дверцы. Наконец прорезался густой, недовольный баритон:
— Сук-кин сын!
Сразу же въедливо тонкий, со слезной мокрецой голос:
— Сажают за руль сопляков!
И всколыхнулся оскорбленный, грозово растущий ропот:
— Хорошо — без жертв.
— Как сказать, я вот по рылу получил.
— Ох, господи! Не отдышусь…
— Старую задавили.
— Без-зоб-разие!
Ропот выметает из автобуса одного из пассажиров. Он в жарко распахнутой дошке, в болтающемся на шее кашне, в посаженной на уши шляпе, выхватывает из кармана бутылку и начинает ею угрожающе манипулировать с приплясом:
— Т-ты! Опусти стекло! Т-ты! Ды-вад-цать пять человек из-за тебя, плюгавого, нервами сейчас оборвались! Может, тут такие едут, т-ты пальца их не стоишь!.. Опусти стекло! Я тебя бутылкой, бутылкой!..
Парнишка-шофер лишь втягивает свою волосатую голову в плечи и продолжает вглядываться в даль, с другой стороны дергается, крутит кепкой-"аэродромом" грузин.
А внутри автобуса растет раздражение — пассажиры зажигаются воинственностью человека с бутылкой:
— Ехали себе и — какой-то хмырь!
— Из-за него по рылу мне, могло и покалечить.
— Старую придавили чуть ли не насмерть.
— Ох, миленькие, не отдышусь…
— Врежь ему, врежь!
— Открой дверцу, лапоть! Вытащи!
— Не справишься — поможем!
— Кости пощупаем!
— Кос-ти! Таким головы отвинчивать!
И гневно краснеют лица, и расправляются плечи, и победные переглядки, и толкучка возле открытых дверей — дергаются, сучат ногами, готовы выскочить.
Человек с бутылкой, чуя поддержку, возбуждается до неистовства, пляшут ноги, разлетаются полы дошки, кашне сползает с шеи, вот-вот упадет, будет затоптано, и бутылка, отблескивая, крутится над шляпой, и голос тоньшает, рвется от злобы:
— Стекло! Кому сказано — опусти стекло! Все равно не спрячешься! Бутылкой тебе! Бутылкой!
Играет спина под дошкой, сверкает бутылка, автобус подогревает:
— Врежь ему! Врежь!
— Крикни кацо, пусть дверку отомкнет.
— Ударь по стеклу, чего уж жалеть!
И человечек с бутылкой уже воет нечленораздельно:
— У-о-х т-те-бя!!
Возле него вырастают два парня — простовато одеты, внушительно рослы, должно быть, рабочие с автокрана.
— А ну, раскудахтался!
— Человек влип, без тебя не сладко.
— Рад, скотина, чужой беде!
Бутылка опускается, перепляс замирает, в расхристанной фигуре ни тени неистовства, шляпа, натянутая на самые уши, ползет в плечи.
— Так ведь он что… аварию устроил!
— Без тебя разберутся, мотай отсюда!
В автобусе озадаченная заминка, все тянут шеи, недовольно разглядывают типа в распахнутой дошке, держащего в руке бытылку. И вновь густой недовольный баритон:
— Действительно.
Баритон не дозвучал, как уже подхватили:
— Что верно, то верно — у парня беда.
— Не расхлебается — затаскают теперь.
— Молоденький!
— Слава богу, без жертв — не посадят.
— Зато влетит в трудовую копеечку — машину-то гробанул.
И как прежде — грозово растущий ропот:
— Бутылку выхватил!..
— Нализался, скотина!
— Ему бы бутылкой по шляпе!
— Эй вы! Врежьте ему! Врежьте!
Те же самые люди, теми же голосами.
— Видишь, какие фортели выкидывает толпа. А что если предположить, что в автобусе, не считая выскочившего человека с бутылкой, находился всего один пассажир. Так ли бы он вел себя?
— Смотря какой по характеру. Импульсивный, наверное, так же бы возмущался.
10
— В том-то и дело, что не так, не столь бурно. Даже самый импульсивный. Он бы, конечно, возмутился, однако на его возмущение никто бы не откликнулся, оно не получило бы поддержки, не подогрелось бы, не стало расти дальше, не достигло степени той активности.
— Хочешь сказать, что и дядя Паша, столкнись он с колоколами в одиночку, не дошел бы до жестокой крайности?
— А разве можно в этом сомневаться? Казнить человека, да еще таким страшным способом, взять на себя (только на себя!) тяжелую ответственность — нет, тут надо быть патологическим садистом. Дядя Паша им не был — нормальный человек, мог поделиться пайкой хлеба с товарищем, наверное, с риском для жизни мог вытащить из-под огня раненого — человеческое ему присуще.
— То-то и страшно — человеческое присуще, а поступить бесчеловечно способен!
— Не сам по себе, только в компании. Толпа вокруг ледяных колоколов распалила себя, стала той благоприятной средой, где страшный процесс трансформации человека в садиста мог дозреть до конца.
— Почему же тогда ты в этой толпе не дозрел? И вообще не кажется ли тебе, что ты своими рассуждениями убиваешь личность? Человек живет в окружении других людей, как правило, выстроенных в какой-то порядок, а значит, воздействующих на отдельного человека, направляющих его поступки. А действует ли когда-нибудь человек, как того ему хочется? Бывает ли он сам собой? Имеет ли право называться личностью?
11
Личность — тема, не одного меня пугающая своей непосильной сложностью. Формирование личности, ее восприимчивость, зависимость, эмоциональные и рациональные особенности… великие умы блуждали тут, как в лесу, не добираясь до заповедных ответов.
Нет, не решусь влезать в личность и свою дремучую некомпетентность могу компенсировать одним — рассказать случай, который, как мне кажется, существенно «подправил» мое «я».
Случай внешне незначительный, но для меня постыдный. Было время — думал, что не сообщу его ни матери, ни брату, ни жене, ни детям своим, сам забуду, погребу в глубине души. Но вот, считай, прожил жизнь, и, кажется, она дает мне право быть предельно искренним — открывать то, что обжигало стыдом за себя.
Маршевая рота шла на фронт. Тусклую, высушенную, безнадежно бескрайнюю степь накрывало вылинявшее необъятное небо. Иногда в нем появлялась «рама» — немецкий двухфюзеляжный корректировщик. Не торопясь, не прячась, с хозяйской деловитостью, нарушая нутряным урчанием моторов тихую грусть осеннего воздуха, «рама» кружила над землей. Сотня захомутанных в шершавые скатки солдат, растянувшихся по дороге, не привлекала ее внимания — не дислокация войск, не переброска техники, так себе блукающие.
Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой в селе Пологое Займище. Мы, это так — мусор отступления, остатки разбитых за Доном частей, докатившихся до Сталинграда. Кого-то вновь бросили в бой, а нас отвели в запас, казалось бы — счастливцы, какой-никакой отдых от окопов. Отдых… два свинцово-тяжелых сухаря на день, мутная водица вместо похлебки, ватные ноги и головокружение от голода и с утра до вечера ненужная маршировка с деревянными, грубо выструганными из досок ружьями: