Страница 6 из 121
Глава I
Я придерживаюсь твердого мнения, что после двадцати одного года мужчине не следует просыпаться и вылезать из кровати в четыре часа утра. В двадцать лет, когда всё ещё впереди, жизнь можно безнаказанно крутить так и сяк, но в тридцать, когда жизнь уже становится беспокойной смесью прошлого и будущего, задумываться о ней можно лишь тогда, когда солнце поднимается и мир играет теплом, светом, весельем.
Такие мысли посетили меня, когда я вернулся после бала у Флетчеров. Только-только занималась заря, и в воздухе витала особая, присущая только Лондону пустынность зимнего утра. Дома казались мертвыми и необитаемыми. Прогрохотала мимо тележка, и бродячий черный кот крался по тротуару, усиливая уныние и заброшенность.
Меня пробила дрожь. Я устал, мне хотелось есть и после бурных эмоций ночи я затосковал.
Итак, я помолвлен. Час назад я сделал предложение Синтии Дрэссилис. Что ж, могу честно сказать, я и сам удивился.
С чего вдруг я так поступил? Люблю я её? Анализировать любовь трудно. А может, то, что я пытаюсь анализировать, и есть ответ на вопрос? Пять лет назад, когда я любил Одри Блейк, я ни в какие анализы не пускался. Я жил себе и жил в некоем трансе, совершенно счастливый, и не разнимал свое счастье на составные элементы. Но тогда я был на пять лет моложе, а Одри — это Одри.
Про Одри нужно объяснить, потому что она в свою очередь объясняет Синтию.
Никаких иллюзий насчет своего характера я тогда не питал. Природа одарила меня душой свиньи, а обстоятельства словно сговорились довершить работу. Я любил комфорт и мог себе позволить жить удобно. Как только я достиг совершеннолетия и освободил опекунов от забот о моих деньгах, я закутался в комфорт, как в теплый халат. Если между 21 и 25 годами у меня и промелькнула хоть одна неэгоистичная мысль или я совершил хоть один неэгоистичный поступок, я об этом не помню.
И вот в самый пик этой поры я обручился с Одри Блейк. Теперь, когда я понимаю её лучше и сужу о себе беспристрастно, я могу понять, как оскорбительно я себя вел. Любовь моя была настоящей, но нестерпимо обидной из-за моего снисходительного самодовольства. Я был как король Кофетуа. Да, вслух я не произносил: «Моей королевой станет нищенка», но всем своим поведением выражал это часто и ясно. Одри была дочерью беспутного и сварливого художника, с которым я познакомился в богемном клубе. Он зарабатывал на жизнь то случайными иллюстрациями к журнальным рассказам, то писанием картин, а в основном рисовал рекламу. Владельцы «Детского питания», не удовлетворившись простым сообщением, что «Младенец хочет есть», сочли необходимым втолковать это публике средствами искусства. Многочисленные творения Блейка часто встречались на последних страницах журналов.
На жизнь можно зарабатывать и так, но тогда поневоле вцепишься в богатого зятя. Мистер Блейк вцепился в меня, что оказалось одним из последних его поступков в этом мире. Через неделю после того, как он, судя по всему, вынудил Одри принять мое предложение, он умер от воспаления легких.
Смерть эта вызвала важные последствия. Из-за нее свадьбу отложили, а я стал вести себя совсем уж снисходительно, так как с исчезновением кормильца исчез и единственный изъян в роли короля Кофетуа. Наконец, она расширила для Одри возможности свободно выбрать мужа.
Об этом аспекте мне очень скоро пришлось узнать. Однажды вечером, когда я смаковал в клубе кофе и размышлял над тем, как замечательна жизнь в этом лучшем из миров, мне передали письмо. Оно оказалось совсем коротеньким, только суть: Одри вышла замуж за другого.
Сказав, что эта минута стала поворотным пунктом в моей жизни, я бы вас обманул. Она взорвала мою жизнь, в некотором смысле убила меня. Человек, которым я был прежде, умер в тот вечер, и оплакивали его немногие. Кем бы я ни был сегодня, я уж точно не тот самодовольный созерцатель жизни, каким был до этого вечера.
Скомкав в руке письмо, я сидел посреди своего разрушенного свинарника, впервые столкнувшись с тем, что даже в лучшем из миров не все можно купить за деньги.
Припоминаю, что, пока я сидел так, ко мне подошел один мой клубный знакомец, от которого я не раз спасался бегством, и, устроившись рядом со мной, начал болтать. Человек он был невысокий, но с пронзительным голосом; такого не хочешь, а услышишь. Он тараторил и тараторил, а я ненавидел его, пытаясь думать под потоком слов. Теперь я понимаю, что он спас меня, отвлек от себя. Свежая рана кровоточила. Я силился осмыслить немыслимое. Я принимал без рассуждений, что Одри ко мне привязана. Она была естественным дополнением моего комфорта. Я нуждался в ней, я сам ее выбрал и был вполне доволен, а следовательно, всё было распрекрасно. И теперь мне приходилось принять невероятный факт, что я ее потерял.
Письмо Одри стало зеркалом, в котором я увидел себя. Сказала она мало, но я понял. Мое самоупоение разлетелось в клочья — и что-то еще, более глубокое. Теперь я понял, что любил ее, хотя и сам не знал, что способен на такую любовь.
А приятель всё говорил и говорил.
По-видимому, упорная, безостановочная речь более эффективна во время беды, чем молчаливое сочувствие. До определенного момента она бесит, но как только этот момент минует, начинает действовать успокаивающе. По крайней мере, так случилось со мной. Постепенно я обнаружил, что меньше ненавижу приятеля, вскоре стал прислушиваться, а там и откликаться. До ухода из клуба первая бешеная ярость поулеглась, и я побрел слабый, беспомощный, но спокойный, начинать новую жизнь.
Прошло три года, прежде чем я встретил Синтию. Эти годы я провел, скитаясь по разным странам. Наконец я снова прибился к Лондону, и снова стал вести жизнь, внешне похожую на ту, что вел до встречи с Одри. Мой прежний круг знакомств был широк, и я легко связал оборванные нити. Завел я и новых друзей и среди них — Синтию Дрэссилис.
Мне нравилась Синтия, и мне было жаль её. Приблизительно в то время, когда я встретил её, я испытывал жалость почти ко всем. Кто на собраниях общины возгорается верой сильнее всех? Дурной негр, конечно. В моем случае это приняло форму борьбы с себялюбием. Я никогда не умел делать что-то наполовину или, скажем, с чувством меры. Эгоистом я был до мозга костей. А теперь, когда судьба вышибла из меня этот порок, я обнаружил, что проникся почти болезненным сочувствиям к чужим несчастьям.
Синтию мне было жаль чрезвычайно. Я часто встречал её мать и уже потому жалел ее. Миссис Дрэссилис — из тех, кто мне активно не нравится. Вдова, оставшаяся с кое-какими средствами, успешно соединяла алчность, ворчливость и жеманство. В Кенсингтоне полно подобных женщин. Подобно Старому Мореходу, они причитают: «Вода, вода, везде вода, а жажду не утолишь», только воду в их случае заменяют деньги. Деньги окружали миссис Дрэссилис со всех сторон, но получала она их редко и в мизерных количествах. Любой из её родственников по мужу мог бы, пожелай он, утроить её ежегодный доход без малейшего для себя ущерба, однако ни один не желал. Они ее не одобряли. По их мнению, высокородный Хьюго Дрэссилис женился на женщине ниже себя — не настолько ниже, чтобы женитьбу нельзя было упоминать, но все-таки ниже. Родственники относились к жене с холодной вежливостью, а к вдове — с почти ледяной.
Старший брат Хьюго граф Уэстберн никогда не любил красивую, но явно второсортную дочь провинциального адвоката, которую Хьюго представил семье одним памятным летом. Удвоив доход от страховки и приглашая Синтию раз в год в семейное гнездо, когда та была маленькой, он сделал всё, что от него ожидали. По крайней мере, так он считал.
Он, но не миссис Дрэссилис. Она рассчитывала на гораздо большее. И крах надежд погубил её характер, внешность, а заодно спокойствие всех, кто хоть как-то соприкасался с ней.
Меня раздражало, когда я случайно слышал, как люди называли Синтию жесткой. Сам я жесткости в ней не замечал, хотя, видит Бог, на её долю пришлось достаточно испытаний. Для меня она всегда была милой и приветливой.