Страница 21 из 51
Видела ли она, что творится со мной? Паула была женой моего друга, а жены друзей не могут быть желанными, они неприкасаемы, флиртовать с ними — это все равно, что флиртовать с младшей сестрой или почтенной дамой, такой флирт остается просто игрой, которой не дано обернуться чем-либо серьезным. Нельзя сказать, чтобы я никогда не дотрагивался до Паулы, не обнимал ее, что не бывало мгновений, когда мы вместе смеялись, когда возникало чувство взаимопонимания и близости. В такие мгновения я мог бы себе представить, что люблю ее. Что мог бы любить ее сильнее и сделать ее счастливее, чем Свен. По-моему, и она порой задавалась подобным вопросом. Но все это были фантазии о каком-то ином мире, в котором Свен оставался бы моим другом и был бы счастлив со своей женой, а я любил бы даже не ее, а какую-то другую женщину, похожую на нее, вместо тех девушек, с которыми сходился на непродолжительное время. Нет, тут не было подавленного желания, которое наконец получило выход. Мы оба знали это, и если бы мы заговорили, то все было бы сказано и встало на свои места.
Но мы не говорили. Когда ее палец, касавшийся моих губ, чтобы я молчал, скользнул по моему лицу, очертил брови, тронул виски и щеки, мне расхотелось говорить. Я закрыл глаза, сохраняя образ Паулы, чужой и красивой, с распущенными волосами, с обещанием другой Паулы, не той, что я знал. Я чувствовал не только прикосновение ее пальцев, но и близость и тепло ее тела. Не дотрагиваясь до нее, я дышал ею. Когда я вновь открыл глаза, она взяла ладонями мою голову, наклонилась и поцеловала. Ее волосы закрыли наши лица.
Мы любили друг друга с таким спокойствием, словно делали это не впервые и перед нами была целая вечность. Будто совесть у нас была спокойной. Нет, только не у меня, я думал о Свене, который спал за стеной, о том, что произойдет, если он проснется и застанет нас вдвоем, и о том, как мне вести себя с ним утром. Но укоры совести были бессильны, словно она просто исполняла свою обязанность, не слишком интересуясь результатом. Я даже с каким-то злорадством отметил, что никто и ничто не удерживало ни меня, ни Паулу. Я чувствовал себя свободным. И сильным. Будто открыл для себя, что теперь она навсегда будет моей, стоит мне только захотеть. Я с гордостью ощутил ее оргазм, после чего настал мой черед, это ощущение той гармонии, которое испытываешь в танце от слаженного движения с женщиной, от ее привлекательности и от собственной легкости.
Потом мы лежали рядом. Это было правильное сочетание близости и оставленного простора, которое сложилось само собой, безо всяких усилий. Теперь мне захотелось поговорить — не о том, хорошо ли ей было со мной, это я знал и так, а о том, что нам теперь делать дальше. Но она опять коснулась пальцами моих губ: «Тссс…» Раньше молчание объединяло нас, теперь разделяло. Потом я заметил, как на ее лице блеснули слезы. Я хотел приподняться, поцеловать мокрые щеки, вытереть слезы. Ей, наверное, показалось, что я хочу убрать ее пальцы от моих губ, чтобы все-таки заговорить, поэтому она села, набросила халат, затем, придерживая его на груди левой рукой, нагнула голову, подхватила правой рукой волосы, закинула их назад. На какой-то миг она замерла на краю матраца в той же позе, в какой сидела, когда пришла. Пока я решал, стоит ли мне удержать ее для разговора, она выскользнула из комнаты.
Когда я опять проснулся, было все еще темно. На этот раз я услышал скрип двери и шаги. Это была Юлия.
— Что случилось?
— Я проснулась и не могу заснуть. Папа с мамой ругаются.
Стоя перед моей постелью, она выжидающе смотрела на меня. Я пригласил ее присесть, надеясь, что запахи любовной сцены выветрились и она ничего не почувствует. Юлия юркнула под одеяло.
— Они очень громко ругаются, обычно так не бывает.
— Родители иногда ссорятся, бывает, потише, бывает, погромче.
— Но…
Я понял, что ей хотелось бы услышать, из-за чего могут спорить родители, лишь бы причины не были такими, из-за которых для нее мог бы нарушиться порядок вещей, но мне не хотелось чересчур смягчать возможный конфликт между родителями, поскольку я не знал, насколько он был серьезен.
— Знаешь, историю про овечек?
— Которые прыгают через ограду и которых надо считать, чтобы заснуть?
— Нет, другую. Там тоже есть ограда, но калитка открыта, и овечек считать не надо. Рассказать?
Она кивнула с такой готовностью, что я разглядел это даже в темноте. Теперь и я расслышал голоса Свена и Паулы, хотя между нами был длинный коридор да еще поворот за угол, где находилась родительская спальня и комната Юлии. Голоса едва доносились, но мне хватило и этого, чтобы задаться вопросом, не стоит ли одеться и потихоньку убраться отсюда, чтобы никогда больше не появляться в этом доме. Я злился на Свена и Паулу, не умеющих справиться с семейными проблемами, на Паулу, которая, втянув меня в историю, бросила, на Юлию, которой я должен заниматься, будто у меня нет своих забот. А еще я злился на себя за то, что натворил в моих отношениях со Свеном, за то, что слишком близко допустил к себе Паулу.
— Не будешь рассказывать?
— Буду. Дело происходило в одном краю, где высокие-высокие горы. На самой вершине горы — только снег и лед, а пониже скалы и осыпи, еще ниже — луга и уж только потом густые леса. Перед самыми высокими горами находятся другие, поменьше, а на самых маленьких горах растет трава, такая же бурая, как на равнине, которая начинается там, где кончаются горы, и простирается она до самого горизонта, даже еще дальше, куда уже не хватает взгляда. Ты слушаешь?
— Да, только я все равно слышу, как папа с мамой ругаются.
— Я тоже. Рассказывать дальше? Только это не страшная история, а то от страшной истории не заснешь.
— Рассказывай.
— У подножья горы стояла овечья кошара. Большая кошара, где было много овец.
— А что такое кошара?
— Это загон для овец, без крыши, только ограда из двух перекладин. Представляешь себе кошару?
— Да.
— Представь себе, что утром ты оказалась в горах, самых высоких. И вот…
— А как я там очутилась?
— Не знаю. Может, ты там родилась.
— Ну.
— Во всяком случае, ты оттуда спустилась. Шла долго, сначала по глубокому снегу, потом по скользкому льду, иногда приходилось слезать со скал и пробираться по осыпям. Порой надо было взбираться на другой склон, чтобы на обратной стороне спуститься еще ниже. Затем ты долго продиралась через лесную чащу. И уже на самом закате ты вышла из леса и увидела последнюю маленькую гору, а за нею широкую равнину.
— А кощару?
— И кошару. Она прямо перед тобой. Солнце уже зашло за высокую гору, поэтому кошара уже в тени. А равнина еще освещена, солнце теплое, бурая трава отливает в его лучах золотом. Кто-то снял одну перекладину с ограды. Неизвестно кто, потому что вокруг нет ни одной человеческой души. Тебе только видно, что некоторые из овечьей отары, их, может, несколько сотен, осмелились выйти из кошары; они пасутся за изгородью, а следом начинают выходить другие, поначалу они пасутся рядышком, а потом разбредаются все дальше и дальше. Ты присаживаешься. У тебя был долгий и трудный день, поэтому тебе приятно отдохнуть. Ты хоть и чувствуешь усталость, но оглядываешься по сторонам.
— Ну. — Она легла на бочок.
Я погладил ее по голове, прикрыл одеялом.
— Оглядываешься и видишь, как овечки идут и идут из загона. Некоторые останавливаются, щиплют травку. Другие бегают туда-сюда. Но все идут на широкую равнину. Те, кто ушел далеко вперед, белеют на солнышке яркими точками, а на отстающих падает тень от горы. Потом солнце совсем скрылось за горой, и равнина окуталась сумерками. И вся она в светлых пятнышках, которые потихоньку разбредаются дальше и дальше. Кошара опустела. Иногда до тебя доносится блеяние овечек. А пятнышки бредут все дальше и дальше. Видишь?
Юлия заснула.
Несколько раз Паула и Свен переходили на крик. Потом они затихли, и мне показалось, что ссора закончилась. Но вскоре она разгорелась опять. Мне вспомнились давние и мучительные размолвки с женой. Мы ругались до изнеможения, но изнеможение не умиротворяло нас, а только давало передышку, чтобы ссора могла возобновиться с прежней силой.