Страница 9 из 10
Кентавр:
Обычно я бреду, стараясь не поднимать головы. В этом нет смысла. Шоры – такие специальные приспособления по бокам головы – не дают мне ничего видеть. Да мне и не нужно ничего видеть. Когда вы – тринадцатилетний конь в хозяйстве пьяного молдавского крестьянина и на вас пашут сутками напролет, а два раза в неделю еще и заставляют куда-то катить повозку, ничего видеть не захочется.
Наоборот. Захочется ничего не видеть.
Нет, я не жалуюсь. Асклепий, например, никогда не жаловался. А ведь это был лучший мой ученик. И я всегда говорил ему и ребятам из его класса, когда мы прогуливались по берегу моря:
– Смотрите на Асклепия. Он – лучший ученик. Я внимаю ему.
Хотя, помнится, Асклепий все никак не мог взять в толк, почему это я, учитель, внимаю ему, ученику, а не наоборот. На что я терпеливо объяснял: существо разумное просто обязано все время учиться. А если ты станешь учителем, то учиться тебе не у кого, кроме как у своих учеников.
– В чем же тогда смысл учения? – спрашивал Асклепий, недовольно хмурясь.
Мальчик не то чтобы был тугодум (говорю же вам – лучший ученик!). Просто он был нетерпелив и подвержен приступам ярости, как и всякий великий в будущем человек. Он прекрасно меня понимал. Просто его не устраивало то, что я говорю. Что ж, пришлось научить его и терпению.
– Терпение, Асклепий, – скрестив руки на груди, я легонько стучал копытом в песок, – важнейшая добродетель для тебя. Знаешь, почему? Все просто. Остальными добродетелями ты уже обладаешь. Научись же терпению.
– К чему оно мне? – вопрошал будущий отец медицины.
– Если у тебя не будет терпения, – терпеливо учил я Асклепия, – ты никогда не воодушевишь больного. Ведь все, что нужно ему: лишь терпение. Обладая им, можно перенести любую болезнь.
Асклепий улыбнулся.
– Из тех, что лечатся, – ты забыл добавить, – лукаво улыбнулся он.
– Все болезни лечатся, – отрезал я, – и конец страданиям положит если не смерть, то выздоровление.
Забавно. Я вспомнил Асклепия именно сейчас, когда мой хозяин едет на мне в Калараш, чтобы сдать меня на мясокомбинат. Он поступает справедливо. Я прихрамываю на левую заднюю ногу, суставы ее гноятся, кость очень рыхлая, и болезнь будет только прогрессировать. Уж Асклепий бы это подтвердил. Я бреду терпеливо, как всегда.
Но в тот раз все было по-другому. Хозяин, подвыпивший Гица, почему-то разозлился и огрел меня кнутом по крупу. Обычно я на это стараюсь не обращать внимания, но в тот день, говорю же вам, все было по-другому. Поэтому я встал на дыбы (крепления старенькой повозки легко поломать), предварительно взбрыкнув задними копытами и… застыл. Я увидел Прометеуса.
Он стоял на краю дороги. Не узнать его было нельзя: среднего, скорее чуть ниже среднего роста, с жесткими коротко стриженными волосами – не подстригай он их, они бы стали виться, как семь тысяч лет назад, и главное – глаза. Все те же глаза. Бездонные и равнодушные ко всему, черные, как чрево Геи, пожравшей своих детей. Конечно, Геи! Нет, Сатурна в этом упрекают зря. Уж мне-то вы можете верить.
Я снова спокойно встал, и хозяин, огрев меня еще пару раз, дернул вожжи. Прометеус махнул рукой, и Гица остановился. Сегодня я приносил ему только прибыль: деньги, вырученные за мясо, везли сейчас его на мясокомбинат, да еще и подвозили попутчика за деньги же.
Молдаване практичны, как афиняне. Будь у них, молдаван, выход к морю, как купцы и рабовладельцы они превзошли бы финикийцев. Моря у них нет. Они довольствуются вином.
Мы не обмолвились с Прометеусом ни словом. Даже Гица, завзятый весельчак, не сумел разговорить попутчика. А я все думал, узнал ли меня Прометеус? Впрочем, он мог и не видеть моего лица. Ведь в тот день, когда мы с мальчиками пришли на экскурсию к Олимпу, Прометей висел высоко. Под самыми облаками. Было жарко, и по нему стекал пот.
– Ученики, – сказал я, – взгляните на этого несчастного. Боги всего лишь заточили его тело. Но душу свою он заточил сам.
– Что сделал Прометей? – спросил Асклепий.
– Он позволял себе мыслить.
– Но ведь и мы мыслим, – возразил кто-то, – разве не этим мы занимаемся на уроках философии?
– Разница есть. – Я закашлялся и, прочистив горло, продолжил: – Мы занимаемся полезными мыслями. Тем, что найдет себе практическое применение. К примеру, Асклепий размышляет о медицине. Гор размышляет о гончарном искусстве. И так далее.
– О чем же размышлял Прометей, что его наказали так жестоко? – ужаснулся один из учеников.
– Сказавший это будет висеть рядом с ним, – отрезал я, – а теперь идемте.
В это время над нами появилась птица. Дети в ужасе затихли, наблюдая, как она кружит около Прометея, а потом садится рядом с ним. Правда, самый зоркий из нас, Асклепий позже говорил, что птица мало похожа на орла, скорее на ворона. Но я велел ему замолчать.
Интересно, к какой горе он едет сейчас?
Я всегда уважал Прометея, хотя и боялся говорить об этом вслух. Нам, кентаврам, куда сложнее висеть на скале, чем людям. Но в душе я всегда любил Прометея за то, что он бросал вызов невозможному. Мы подвезли попутчика, после чего тронулись к мясокомбинату. Я все повторял: вызов невозможному, вызов невозможному, – а вокруг мне чудились лица учеников, запах цветов и моря.
Я не выдержал и побежал.
Асклепий:
Я вымыл руки и закурил, ожидая следующей партии. Двести лошадей было осмотрено, ни одна из них не являлась переносчицей заразы. И стало быть, на колбасу они вполне годились. Я курил, стараясь не смотреть на животных, которых вели на бойню после ветеринарного осмотра. Увы, от такой работы раз в месяц я не мог отказаться. Молдавия переживала тяжкие времена, и лечение собак и кошек меня уже не спасало.
Этому ли учил нас Кентавр?
Я докурил, затоптал окурок в грязь резиновым сапогом и повернулся к подбежавшему работнику мясокомбината.
– Тут коня вели, а он взбесился, – крикнул он, – лучше вам уйти, еще сюда примчится, затопчет!
Мы выбежали за ворота, и я увидел, как от комбината уносится галопом мой учитель. Сомнений не было. Это Кентавр.
Кентавр бежал. Он не убегал от смерти, я это ясно видел, да учитель никогда и не боялся ее.
Кентавр просто бежал, не для того, чтобы успеть куда-то, как бежим мы, задыхаясь и злобно поглядывая на часы, да у него и часов-то не было, и Кентавр не сбивался на быстрый шаг, чтобы затем, передохнув, снова бежать. Ему незачем было отдыхать, потому что он не уставал, а просто бежал. Бежал, потому что хоть он и был старым, умирающим Кентавром, но жизнь его и душа, да и сам он были слишком велики для этого мира. И кажется, вздохни он по-настоящему, полной грудью, и мир этот разлетится на мелкие осколки, как Вселенная во время Великого Взрыва, и семечко, что в душе Кентавра, разрастется до масштабов нового космоса. И поэтому, а может быть еще и потому, что ему хотелось просто бежать, он бежал.
Он не несся стрелой и не сбивал с ног людей, пытавшихся поймать его. Лицо учителя было немного наивное, как и у всех детей, кто не перешагнул черту совершеннолетия и заклинания «теперь пора подумать о том, как ты станешь зарабатывать на кусок хлеба, малыш». Он был полон собой, счастьем жить с самим собой в мире и согласии. Он получал удовольствие от того, что бежал.
Кентавр перепрыгивал дыры в асфальте, огибал деревья, забавляясь, бежал по тонкой кромке тротуара и даже несколько минут опережал автобус, еще не разогнавшийся после остановки, что находится напротив мясокомбината. Он бежал так, словно это была не грязная провинциальная дорога, а побережье моря, лесная тропа или склон холма. Он бежал бы по Луне или в воде. Для него существовал только он сам и его бег.
Впереди него под деревом стоял маленький горбун. Когда Кентавр метнулся в сторону, горбун бросил между копыт беглецу шест. Кентавр упал, ободрав бока в кровь. И уже лежа на земле, Кентавр бросил взгляд на меня. Его тащили туда, где шел забой, а я все не мог оторваться от глаз учителя. Они были веселы. Но в них не было прежней легкости. И я понял, что Кентавр уже не так счастлив, как раньше.