Страница 7 из 129
Он понизил голос и под конец говорит шопотом. Опять Бальдур Перзике добился, чего хотел, — всех перетянул на свою сторону, даже отца, хотя тот сперва и надулся. И Бальдур продолжает: — За победу над Францией! — я при этом он со смехом хлопает себя по ляжкам, и все понимают, что подразумевает он совсем не то, что говорит, а старуху Розенталь.
И вот они снова галдят и чокаются, и дуют водку рюмку за рюмкой. Ну, и здоровы же выпить бывший трактирщик с детьми!
ГЛАВА 3
Человек по имени Боргсхаузен
Мастер Квангель вышел на Яблонскиштрассе и сразу же наткнулся на Эмиля Боркхаузена, который как всегда околачивался у парадного. Казалось, Эмилю Боркхаузену только и дела было, что околачиваться там, где можно поглазеть и послушать. И война его не изменила. Всех погнала она — кого на фронт, кого на принудительную работу, а Эмиль Боркхаузен попрежнему слонялся без дела.
Долговязый, сухопарый, в обтрепанном костюме, весь какой-то вылинявший, стоял он у парадного и уныло пялил глаза на Яблонскиштрассе, в этот час почти безлюдную. Увидев Квангеля, он оживился, подошел и протянул ему руку. — Куда это вы собрались, Квангель? Па фабрику вам еще рано.
Квангель, сделав вид, что не заметил протянутой руки, чуть слышно пробормотал: — Некогда мне… — и тут же пошел дальше и сторону Пренцлауэраллэ, Только этого назойливого болтуна еще нехватало!
Но отделаться от Боркхаузена было не так-то легко. Он хихикнул и сказал: — Ну, нам с вами, выходит, по пути! — и прибавил, когда Квангель, упорно глядя себе под ноги, зашагал дальше: — Понимаете, доктор прописал мне от запоров моцион, а шататься одному скучно!
И Боркхаузен принялся подробно рассказывать, чего только он не перепробовал от запоров. Квангель не слушал. Его занимали две мысли, которые все время вытесняли одна другую: то, что у него больше не было сына, и то, что Анна сказала ему «ты и твой фюрер». Кван-гель сознавал, что никогда не чувствовал к сыну настоящей отцовской любви. С самого рождения ребенка ощущал он его как помеху в своей спокойной жизни и и своих отношениях с Анной. Если теперь он и чувствовал горе, то только потому, что беспокоился за Анну, как она воспримет эту смерть, что изменится в их жизни. Ведь сказала ему Анна «ты и твой фюрер».
Это не так. Гитлер не был его фюрером, Анна могла бы с таким же успехом сказать это и о себе. Оба они считали, что воз застрял в грязи, а фюрер его вытащил, ибо после того, как прогорела скромная столярная мастерская Квангеля, он четыре года был безработным и только в 1934 году поступил мастером на большую мебельную фабрику. Теперь он еженедельно приносил домой свои сорок марок. Этого им хватало.
Но в нацистскую партию они все же не вступили. Во-первых, им было жалко денег на членские взносы, и так уже выжимали все соки — на зимнюю помощь, на всяческие сборы, на рабочий фронт. А тут еще навязали ему на фабрике должность по рабочему фронту, это тоже было одной из причин, почему они не вступили в национал-социалистскую партию. Ибо здесь он на каждом шагу убеждался, какую делают разницу между просто немцами и нацистами. Последний нацист был для них дороже самого порядочного немца. Кто стал нацистом, тому все дозволено: не так-то легко до него доберешься. У них это называется стоять друг за друга.
А мастер Отто Квангель стоял за справедливость. Для него всякий человек был человеком. В мастерской он постоянно сталкивался с тем, что с одного строго взыскивали за малейшую погрешность в работе, а другому спускали всякий брак. И каждый раз это снова возмущало Квангеля. Он яростно кусал губы, — будь его воля, давно бы отказался он от своей чиновничьей должности по рабочему фронту.
И Анна это отлично знает, а потому не имеет она права бросаться такими обвинениями, как «ты и твой фюрер»! Он ведь не Анна, ему нельзя иначе. Господи боже мой, он-то понимает, что при ее скромности, при всей ее покорности означает такая перемена. Всю жизнь она мыкалась по чужим людям: сперва в деревне, потом, в городе, всю жизнь как раба безответная выполняла хозяйскую волю. И жена она была такая же безответная, не потому, что он помыкал ею, а потому, что добытчиком в семье был он и, значит, он был хозяином.
А теперь свалилась на них беда — смерть сына, и Квангель с тревогой чувствует, какой переворот совершился в Анне. Опять у него перед глазами стоит ее осунувшееся, изжелта-белое лицо, опять слышит он ее упреки, и сам он на улице в неурочное время, и Боркхаузен не отстает ни на шаг, а вечером прибежит Трудель, начнутся слезы, бесконечные разговоры, — а Отто Квангель так любит однообразие будней, размеренную жизнь, по возможности без всяких событий. Даже воскресенья ему в тягость. Теперь на какое-то время все пойдет вверх дном, и Анна, верно, уже никогда не будет прежней.
Все это надо как следует обдумать, а тут еще Боркхаузен пристает: — Бы, говорят, получили письмо палевой почты, и, говорят, написано оно не вашим Отто?
Квангель смотрит на него проницательными черными глазами и бормочет: — Болтун! — Но он не охотник до ссор, даже с таким никудышним человеком, как этот лоботряс Боркхаузен. И почти против воли он прибавляет: — Поменьше бы люди болтали!
Эмиль Боркхаузен не обижается, Боркхаузен не из обидчивых, он сейчас же подхватывает: — Правильно, Квангель, так оно и есть! Держала бы Клуге, почтальонша несчастная, язык за зубами. Так ведь нет, всем надо выложить: Квангели получили письмо с фронта, напечатанное на машинке! — Он выдерживает паузу, затем спрашивает вполголоса, необычным, участливым тоном: — Ранен, пропал без вести или…?
Он не договаривает. А Квангель — после продолжительной паузы — отвечает, но не прямо на вопрос: — Значит, Франция капитулировала? Жаль, что не собрались они это сделать днем раньше, тогда бы мой Отто остался в живых…
И Боркхаузен с удивительной готовностью откликается: — Вот именно потому, что тысячи немцев пали геройской смертью, Франция и сдалась так быстро, это-то как раз и сохранит жизнь миллионам других. Такой жертвой вы как отец должны гордиться!
— А ваши дети, сосед, еще малы для фронта? — спрашивает Квангель.
Боркхаузен как будто даже обижен: — Вы же сами знаете, Квангель! Но, если бы они все разом погибли от бомбы или там еще от чего, я бы только гордился. Вы что, не верите?
Но Квангель не удостоивает его ответом, он думает: если я не был хорошим отцом и не любил Отто по-настоящему, то тебе твои дета просто обуза. Охотно верю, что ты обрадуешься, если бомба поможет тебе отделаться от них ото всех гуртом, охотно верю!
Но вслух он ничего не произносит, и Боркхаузен, так я не дождавшись ответа на свой вопрос, начинает снова: — Подумайте только, Квангель, сперва Судеты и Чехословакия, и Австрия, а теперь Польша и Франция — богаче нас народа на свете не будет! Какое значение имеет несколько сотен тысяч убитых! Зато мы все разбогатеем!
И Квангель с непривычной живостью возражает: — А на кой чорт нам это богатство? Что я его есть буду, что ли? Что я спать лучше буду? Или на фабрику не буду ходить, а что тогда день-деньской делать? Нет, Боркхаузен, не надо мне богатства, а нажитого таким путем и подавно. Не стоит оно, такое богатство, жизни человеческой!
Тут Боркхаузен хватает его за руку, глаза у него гoрят, он шепчет, не выпуская Квангеля: — Как же ты решаешься, Квангель, такое говорить! Ты же знаешь, что за такие вредные слова я тебя в концлагерь упрятать могу. Ты ведь прямо против фюрера речи ведешь, а что, если я такой и донесу?..
Квангель и сам пугается своих слов. История с Отто и Анной, видимо, гораздо сильнее вывела его из равновесия, чем он предполагал, — куда делась его всегдашняя неусыпная осторожность! Но испуга своего он ничем не выдает. Он вырывает локоть из вялых пальцев Боркхаузена и медленно и равнодушно цедит: — Чего вы волнуетесь, Боркхаузен, что я такого сказал, чтобы доносить? Я расстроен, потому что у меня убит сын и жена в большом горе. Можете доносить, если вам угодно, и хоть сейчас же! Я сам с вами пойду и подпишусь под тем, что говорил.