Страница 45 из 80
Село уже совсем затихло и погрузилось во тьму, только из отворенной кухни падал во двор мягкий свет забытой в комнате лампы.
Репейка вошел, посмотрел на человека: в такое время человек плохо слышит, ничего не видит, одним словом, беспомощен.
Рука старого Ихароша свесилась с кровати, и Репейка, обнюхав ее, понял, что все в порядке. Старый Ихарош тихо дышал, его лицо выражало сейчас только полную отрешенность сна, лампа иногда попыхивала, петухи в селе прокричали в третий раз. Репейка сел посреди комнаты, глядя на человека и виляя хвостом.
— Спит, — подумал он или просто почувствовал и не подошел, чтобы лизнуть руку спящего: не положено нарушать покой ночи действиями, которым место лишь в дневные часы. Он тихонько вышел на кухню, лег у порога и опустил на пол голову. Потом вздохнул глубоко и закрыл глаза.
Репейка почувствовал, что прибыл домой.
А ночь между тем быстро слиняла, и было похоже на то, как разлив входит в русло, хотя никто, собственно говоря, не знает, где оно, это русло.
Страхи темноты разлетелись на смешные кусочки, словно дурной сон, и опять оттянулись на день в подземные убежища, пещеры, погреба, в лесные уголки и под камни, где вечно струится вода и ведут отшельническую жизнь голые улитки.
Репейка, вытянувшись, спал. Все его существо наливалось мирной силой, и даже бессознательно он чувствовал, что над немотной тьмой ночи уже летит, шепча что-то, осторожный вестник зари — рассвет.
Шептал он, конечно, на языке деревьев: они сперва перемолвились чуть слышно с предрассветным ветерком, потом стали пересказывать полученные новости друг другу, птицам и всем заинтересованным лицам, по крайней мере тем, кто понимал, чего приблизительно можно ждать от нынешнего дня.
Вообще-то ветер был ненадежен и изменчив, но говорил всегда то, что знал и чувствовал, если же его чувства без конца менялись, в том была не его вина. Деревья, разумеется, могли рассказать лишь то, что слышали от ветра, ничего не прибавляли и птицы, только перекладывали в песни ходячую молву.
— Кру-руу, — ворковала горлица на сухой ветке липы, будет хоро-о-шая, хоро-ошая погода. Кру-руу.
Если потом налетал днем такой ураган, что едва не сносил трубы, а сорванная с крыши дранка валилась прямо на кур, петух сердито косил глазом на горлицу:
— Да, предсказывать ты мастерица…
Ветер принес… ветер принес, — оправдывалась горлица, — разве я виновата, что он переменился.
В тот день, однако, ветер сдержал свое обещание. Прошептал то, что знал, и тут же заснул в кроне старой липы.
Воцарилось глубокое предутреннее затишье, и щенок проснулся. Проснулся, но лежал не шевелясь, как и все вокруг; только в отдалении нарастал слабый шум над селом — кто-то зевал, потягивался, отворял двери, разводил огонь, прочищал горло, мылся, плескал водой, натягивал сапоги, шуршал платьем — и все это множество звуков изливалось наружу и текло в сторону полей предвестьем дневных трудов.
Но вот заблестела и затрепетала от радости верхушка стоявшего в конце сада тополя.
— Я уже вижу — вижу! — сиял тополь листьями, хотя тени в саду еще пахли болиголовом, вощиной и бузиной, а кошка — то есть Цилике — лишь сейчас возвращалась домой, и опять по коньку крыши, словно беспечный кровельщик, который лазает но отвесной стене башни, как лесной клоп по стволу ивы: не падая.
Во рту у Цилике была мышь, ее завтрак. Но Цилике, конечно, не съест мышку просто так. Об этом не может быть и речи.
Цилике притащит мышь на кухню и будет до тех пор крутиться под ногами, пока женщина, действительная хозяйка кухни, не заметит и не вскрикнет:
— Ай да Цилике!
— Что там? — спросит из комнаты мужчина, номинальный хозяин дома. — Что там?
— Эта Цилике опять мышь поймала. Каждое утро является с мышью, да их уже и не видно стало с той поры, как у нас кошка…
— Плесни ей немного молока. Заслужила…
На звук наливаемого молока в дверь кухни заглядывает Бодри и, усиленно виляя хвостом, дает понять, что тоже не прочь была бы подкрепиться. Цилике сердитым фырканьем докладывает своему повелителю в юбке, что Бодри намерена ее обидеть, хозяйка хватается за метлу, и собака бросается наутек, от обиды и злости подняв во дворе переполох среди кур.
— Что там опять такое? — спрашивает из комнаты хозяин, как раз натягивающий сапоги. Сапог артачится, надеваться не хочет, лицо хозяина багровеет от усилия, глаза лезут на лоб…
— Эта дрянная собака кур гоняет, да и с кошкой никак не может ужиться.
— Ладно, вот выйду, возьмусь за нее…
Цилике преспокойно лакает молоко, потом мурлычет, ластится, просит добавки. И получает…
Пыталась Бодри и подражать Цилике, но это почему-то не получалось. Бодри тоже иногда ловила мышь, но тут же ее проглатывала, потому что для хозяев хотела принести что-нибудь покрупнее, и тогда ей дадут молока, а Цилике пусть хоть провалится со своей мышью…
— Ай! — взвизгнула на кухне хозяйка и даже ногами затопала: — Сейчас же унеси эту гадость! Пошла вон! Ох, мне дурно…
— Что такое, что тут за визг?
На полу моргала жаба, величиной с порядочную сковородку.
Бедная Бодри, должно быть, думала, что, принеся эту страхолюдину живой, доставит хозяевам больше радости, а, может, ей просто претило сдавить покрепче покрытое слизью холоднокровное животное. Поэтому она была чрезвычайно удивлена, когда в награду за великолепную идею получила лишь колотушки. О молоке не могло быть и речи.
Цилике наблюдала с припечка всю позорную сцену провала Бодри и, когда последняя с воем бросилась наутек, надменно потянулась, словно говоря:
— Вот дурища! — И, мягким движением соскочив на пол, схватила жабу и убежала с нею.
— Слава богу, — перевела дух хозяйка. Если бы не эта кошка…
Бодри со своим горем уныло притихла возле стога соломы, а Цилике позавтракала жабьей ножкой. И когда вернулась на кухню, опять получила молока за спасение от жабы.
Так кошка получила молоко на завтрак в награду не только за мышь, но и за жабу.
Репейка узнал обо всем этом позднее. А пока что лишь потянулся, обежал двор, у колодца попил воды из колоды, затем вернулся в комнату и до тех пор дышал человеку в ладонь, пока тот наконец не заворочался.
Мастер Ихарош с трудом поднялся, сел.
— Ты здесь, песик? А у меня, знаешь, скверная ночь была. Сердце… но сейчас уже все в порядке… по-моему…
Репейка положил на кровать передние лапы и завертел куцым хвостом.
— И там, на дворе, все на местах. Птицы обещают хорошую погоду.
— А лампа всю ночь горела? Видишь, Репейка, какой я стал бестолковый. — Он поднялся, потушил лампу.
— Куда подевались мои шлепанцы, не знаешь?
— Как не знать! — подскочил Репейка, который видел шлепанцы на кухне. — Вот. — Он принес один туфель, потом второй.
Старый мастер озадаченно почесал подбородок.
— Шут его ведает, песик, уже и я начинаю тебя побаиваться.
Репейка, ласкаясь, положил голову ему на колени.
— А я уж и проголодался…
— Хотя, конечно, тебя и выучить могли… трубка там… и все прочее.
Репейка уже нес трубку.
— Нет, нет, — рассмеялся Гашпар Ихарош и опять положил трубку на стул. — Черт бы побрал ее, эту трубку. Лучше давай поедим.
Щенок на радостях пулей обежал комнату.
— Наконец-то ты понял!
Репейка ел и чувствовал, что холодная рыба ничуть не хуже горячей, и даже наоборот, — но тут щелкнула калитка. Щенок пулей вылетел во двор, заливаясь звонким официальным лаем, но на этот раз понапрасну.
— Здравствуй, Репейка, гляди, не стяни с меня юбку…
Репейка умолк и тотчас из контролера превратился в почетный эскорт.
— Как спали, отец?
— Плохо, черт бы побрал эту сигару.
— Да еще вино?
— И вино!
— Пошел прочь, Репейка, — сказала Анна невесело, — не до тебя мне.
— Он утром мне и шлепанцы принес. — Старый мастер взял под защиту щенка, который тоже был виновником вчерашнего пира; затем они вошли в дом, но и оттуда слышалось ворчание Анны.