Страница 38 из 46
— Это и есть комсамол?
— Он самый.
— А кто у вас главный?
— Я секретарь, — отозвался веснущатый парень.
— Тут дело к вам… — попрежнему робея заговорил Федор.
— Садись, товарищ, рассказывай.
Федора заботливо усадили на табуретку и окружили со всех сторон. Сначала он чувствовал себя неловко под перекрестными взглядами чужих ребят, но, глянув на простые, приветливые лица, вспомнил слова Фрола-зубаря: „Они тебе кровная родня“, — вспомнил и разошелся; путаясь и волнуясь рассказал про свою жизнь у Захара Денисовича; когда говорил о всех снесенных обидах, непрошенные слезы невольно подступали к горлу, голос рвался и трудно становилось дышать. Изредка взглядывая на ребят, боялся встретить в глазах их обидную насмешку, но все лица ребят были сурово нахмурены, дышали сочувствием, а у веснущатого секретаря негодование сводило губы. Федор кончил, как осекся. Ребята молча переглянулись.
— В суд? — спросил один из них, нарушая молчание.
— Конешно, в суд! А то куда же? — запальчиво крикнул секретарь и повернулся к Федору.
— А теперь ты где же устроился?
— Нигде.
— Живешь-то где?
— Жил до этого в Даниловке, отец помер, мать побирается и мне жить не при чем…
— Што думаешь делать?
— Сам не знаю, — нерешительно ответил Федор, — работенку бы какую-нибудь…
— Об этом не горюй, работу найдем.
— Найдем!
— Живи покуда у меня, — предложил один.
Расспросив еще кой-какие подробности, секретарь, по фамилии Рыбников, сказал Федору:
— Вот што, товарищ, подавай-ка ты в нарсуд заявление, а мы от ячейки поддержим. Кто-нибудь из ребят сходит с тобой к бывшему твоему хозяину, заберете твое барахло и будешь временно жить у Егора, вот у этого парня, — указал он пальцем на одного. — А про суд и говорить нечего! Батрацкие копейки не пропадают! Его еще пристебнут к ответственности за то, што эксплоатировал тебя, не заключив в батрачкоме договор.
Все кучей пошли к выходу. Федор шел, не чувствуя усталости. Бесконечно родными и близкими казались ему эти грубые на вид, загорелые ребята. Ему хотелось хоть чем-нибудь выразить им свою благодарность, но, стыдясь этого чувства, Федор шагал молча, лишь изредка поглядывая с тихой улыбкой на худощавое горбоносое лицо Егора. Уже шагая по сенцам Егоровой хаты, снова припомнил слова „кровная родня“ и улыбнулся, припоминая пьяненького зубаря; так метко определил он этим названием все. Вот именно кровная родня и не что иное.
Егор жил с матерью и с маленькой сестренкой. Мать Егора приняла Федора, как родного: за обедом заботливо его угощала, стирала бельишко и в обращении с ним ничем не отличала от родного сына.
Первое время Федор помогал Егору в хозяйстве: вместе пахали под зябь, ездили на порубку, убирали скотину и в свободное время заново оплели двор высоким красноталом — хворостом.
Незаметно пришла осень. Стояла сухая безветренная погода. Утрами слегка придавливал морозец; тополь во дворе с каждым днем все больше терял пожелтевшие листья; догола растелешились сады, и далекий лес за рекою, на горизонте, напоминал небритую щетину на щеках хворого человека.
По вечерам Федор вместе с Егором уходили в клуб. Цепко прислушивался Федор к новым, неведомым ему раньше, мыслям и словам, все вбирал жадно-пытливым умом, что слышал на длинных субботних политчитках и беседах с агрономом о таком волнующе-близком деле, как сельское хозяйство. Но все же ему трудно было угоняться за остальными ребятами; те вызубрили политграмоту назубок, читали газеты, целый год слушали беседы местного агронома и на каждый вопрос могли ответить толково и ясно (секретарь Рыбников, вдавив в веснущатые щеки кулаки, читал даже Маркса), а Федор — парень не шибко грамотный.
Да и вообще-то одно дело — держать за шершавые поручни плуг и чувствовать во время работы под рукой его горячее живое трепетанье, а совсем другое дело — держать в руке такую хрупкую и нежную штуку, как карандаш; во-первых, пальцы дрожат, предплечье немеет, а во-вторых, и сломать недолго этот самый зловредный карандаш. К первому делу руки Федора были гораздо больше приноровлены; ведь отец, когда мастерил Федора, не думал, что выйдет из него такой письменный парень, а потому и руки приварил ему хлеборобские, в кости широкие, волосато-нескладные, но уж крепости чугунной. Все же понемногу напитывался Федор книжной мудростью: кое-как, вкривь и вкось, как сани-развалки по ухабистой путине, мог он толковать о том, что такое „класс“ и „партия“, и какие задачи преследуют большевики, и какая разница между большевиками и меньшевиками.
Были его слова, как и походка, неуклюжие, обрубистые, но ребята относились к ним с подобающей серьезностью; если и смеялись изредка, то в смехе их не было обидного. Федор это чувствовал и не обижался.
В декабре, как-то за день до общего собрания, сказал Рыбников Федору:
— Ты вот што, подавай-ка нам заявление. Мы тебя примем, райком утвердит, а тогда уж направишься к весне в работники. Сейчас проводится кампания, чтобы вовлечь в союз возможно большее количество батрацкой молодежи. Наша ячейка раньше дремала, потому што секретарем был сын кулака, и много членов были негодные… разложились, как падаль в жару… Мы их вычистили за месяц до твоего прихода, а теперь надо работать. Надо поднять дубовскую ячейку в глазах народа. Раньше наши комсомольцы только и знали, што самогон глушить да на игрищах девкам за пазухи лазить, а теперь шабаш! Так качнем работу, штоб по всей Донской области гремела!.. Как наймешься — мы тебе задание дадим, и ты всех батраков притяни к ячейке. Понял? мы все рассыпемся по хуторам.
— А как ты думаешь могу я соответствовать членом? Я ить не дюже шибко по книжкам…
— Брось чудить! Чего не знаешь — за зиму одолеешь. Мы сами не очень тоже… Райком на нас начхать хотел; ни пособий, ни одного дельного совета, одни предписания. Мы, брат, сами до всего своими силами достигаем. Так-то!
Слова Рыбникова о вовлечении в союз батрацкой молодежи окрестных хуторов и поселков упали Федору в разум, как зерна пшеницы в богатый чернозем. Вспомнил он свое житье у Захара Денисовича и загорелся нетерпением работать. В этот же вечер накорябал заявление, но о причине вступления в комсомол упомянул не так, как его учил Егор. Тот говорил: пиши, мол, „желаю получить политическое воспитание“, а Федор подумал малость, да так-таки черным по белому, без запятых и точек, и написал:
„Желаю вступить как я рабочий штоп очень навостриться и завлечь всех рабочих батраков в комсамол так как комсамол батракам заместо кровной родни“.
Рыбников прочитал и поморщился.
— Оно-то так, да уж больно ты нагородил… Ну да ладно, продерет!..
Собрание началось поздно вечером. В клубе заколыхался разноголосый шум. Выбрали президиум собрания, Рыбников сделал доклад о международном положении, потом перешли к делам текущим.
Федор с замиранием сердца ждал, когда прочтут его заявление.
Наконец-то Рыбников, покашливая и обводя собравшихся глазами, громко сказал:
— Поступило заявление от известного вам Федора Бойцова.
Он медленно прочитал заявление и, разглаживая на столе бумагу, спросил:
— Кто выскажется „за“ и „против“?
Егор поднялся с задней скамьи и, поводя горбатым носом, заговорил:
— Чево там говорить! Парень из батраков, сын бедного мужика из Даниловки. Теперь политически разбирается, может соответствовать… Чево там еще, принять!..
— Кто против?
Никого не нашлось. Приступили к голосованию. Руки поднялись густым частоколом. „За“ — двадцать шесть — вся ячейка. Подсчитывая голоса, Рыбников с улыбкой глянул на бледно-счастливое лицо Федора.
— Продрал единогласно!.
Федор с трудом досидел до конца собрания. Он плохо понимал, о чем говорили вокруг него. Рыбников горячо нападал на Ерофея Чернова, осуждая за участие в игрищах, тот оправдывался, ссылаясь на остальных ребят. До Федора словно сквозь глухую стену долетали их голоса, а в уме своей дорогой переплетаясь шли мысли: „Теперь я в ихней семье свой, а то все не то… как пасынок… Вот она моя кровная родня, с ними хорошо плечо к плечу, стеной…“